Анж Питу (др. перевод) - Дюма Александр. Страница 117

Итак, он удовольствовался тем, что довез обоих мальчиков до Бурже, а там, указав им на дорогу, простиравшуюся под лучами солнца и окаймленную двумя рядами деревьев, раскинул руки и произнес:

– Ступайте!

Питу зашагал вперед, ведя с собой Себастьена, который то и дело оглядывался и посылал воздушные поцелуи Жильберу, а врач, скрестив руки, стоял на том самом месте, где расстался с сыном, и провожал его глазами, как провожал бы создание своей мечты.

Питу выпрямился во весь свой высокий рост. Он был весьма горд доверием, каковое оказало ему столь важное лицо, как г-н Жильбер, королевский медик.

Питу собирался добросовестнейшим образом исполнить возложенные на него обязанности гувернера и гувернантки в одном лице.

К тому же, уводя маленького Себастьена, он был полон веры в себя; он спокойно шел вперед, минуя деревни, кипевшие и растревоженные парижскими событиями, которые, как мы помним, разыгрались совсем незадолго до того; хоть мы успели уже довести наше повествование до 5 или 6 октября, вспомним, что Питу с Себастьеном покинули Париж в конце июля или начале августа.

К тому же Питу в качестве головного убора сохранил свою каску, а в качестве оружия – большую саблю. В этих приобретениях заключалось все, чем обогатили его события 13 и 14 июля, но его самолюбию достаточно было этих двух трофеев: они придавали облику великолепие, а заодно и обеспечивали безопасность владельца.

Впрочем, бравый вид, коему, несомненно, способствовали каска и драгунская сабля, появился у Питу независимо от этих украшений. В человеке, участвовавшем во взятии Бастилии или хотя бы присутствовавшем при нем, не могло не появиться нечто героическое.

Кроме того, Питу отчасти стал адвокатом.

Невозможно было слышать резолюции в ратуше, речи г-на Байи, обращения г-на де Лафайета и не стать хоть немного оратором, тем более тому, кто уже изучал латинские Conciones [192], служившие образцом для бедной, но довольно верной копии, которую представляло собой французское красноречие конца восемнадцатого столетия.

Итак, чувствуя в себе эти две великие силы, а также помня о двух своих могучих кулаках, вооруженный, кроме того, приветливой улыбкой и несравненным аппетитом, Питу весело шагал по дороге в Виллер-Котре.

Для тех, кого интересовала политика, у него были наготове новости, а при необходимости он присочинял их и сам, благо шел из Парижа, где слухи так и плодились.

Он рассказывал, как г-н Бертье зарыл несметные сокровища, а Коммуна несколько дней их выкапывала. Рассказывал, что г-н де Лафайет, сын славы, гордость провинциальной Франции, слывет отныне в Париже обветшалым чучелом, а его белый конь дает пищу сочинителям каламбуров. Рассказывал, что г-н де Байи, которого Лафайет, равно как и прочие члены его семейства, удостаивали тесной дружбой, на самом деле аристократ, а злые языки говорят про него и кое-что похуже.

Такими рассказами Питу возбуждал бурную ярость, но он владел магическим quos ego [193] всех этих бурь: рассказывал новые анекдоты про Австриячку.

Такое неиссякаемое усердие обеспечило ему непрерывную череду превосходных трапез до самой деревушки Восьен, последней, которую им предстояло миновать на пути к Виллер-Котре.

Поскольку Себастьен, напротив, ел мало или вообще не ел и все время молчал, а на вид был бледным, болезненным мальчиком, каждый проникался к нему участием, восхищался бдительной опекой Питу, который нежил, холил и лелеял ребенка, да к тому же еще и съедал его порцию, заботясь, судя по всему, только о том, как бы ему получше угодить.

Когда пришли в Восьен, Питу, казалось, заколебался: он посмотрел на Себастьена, Себастьен – на Питу.

Затем Питу почесал в затылке. К этому способу он всегда прибегал в затруднительных случаях.

Себастьен достаточно знал Питу, чтобы понять значение этого жеста.

– Ну, в чем дело, Питу? – спросил он.

– Дело в том, – отозвался Питу, – что если тебе все равно и ты не слишком устал, давай свернем и доберемся до Виллер-Котре через Арамон.

И честный Питу, выговорив это предложение, покраснел, как покраснела бы Катрин, признавшись в менее невинном желании.

Жильбер понял.

– Ах да, – сказал он, – ведь там же умерла наша бедная матушка Питу.

– Пойдем, братец, пойдем.

Питу обнял Себастьена, чуть было не задушив его, взял мальчика за руку и так поспешно ринулся с ним по проселку, тянувшемуся вдоль долины Вюала, что через сотню шагов Себастьен не выдержал и попросил:

– Не так быстро, Питу, не так быстро.

Питу остановился; он ничего не замечал, идя своим обычным шагом.

И тут он увидел, что Себастьен побледнел и запыхался.

Он взял его на руки, как святой Христофор Иисуса, и понес.

Теперь Питу мог идти так быстро, как ему было угодно.

Себастьен подчинился: Питу не впервой было носить его на руках.

Так добрались до Ларньи. В Ларньи Себастьен, чувствуя, что Питу начинает задыхаться, объявил, что он уже отдохнул и готов шагать так быстро, как хочет Питу.

Питу, преисполненный великодушия, умерил шаг.

Через полчаса Питу входил в деревню Арамон, «прелестный уголок, где он увидел свет», как сказано в песне, сочиненной великим поэтом, песне, мелодия которой еще лучше, чем стихи.

Войдя в деревню, мальчики оглянулись по сторонам, чтобы освоиться.

Первым делом им бросилось в глаза распятие, которое, согласно с народным благочестием, стояло на краю деревни.

Увы! И до Арамона докатилась та странная волна атеизма, которая захлестнула Париж. Гвозди, удерживавшие на кресте правую руку и ноги Христа, заржавели и сломались. Христос свисал, подвешенный за одну левую руку, и никому не пришла в голову благочестивая мысль вернуть этот символ свободы, равенства и братства, которым все так усердно поклонялись, туда, где его поместили иудеи.

Питу не был святошей, но с детства у него сохранились правила. При виде забытого Христа ему стало тяжело на сердце. Он поискал у изгороди прут, гибкий и крепкий, как проволока, сложил на траву каску и саблю, взобрался на крест, привязал правую руку божественного страдальца к перекладине, поцеловал его ступни и спустился наземь.

Себастьен тем временем молился, преклонив колена у подножия креста. За кого он молился? Кто знает!

Может быть, за то видение детства, которое он вновь надеялся обрести под сенью высоких деревьев, за мать, которой он не знал и которую все же знал. Пускай не всякая мать вскармливает дитя девять месяцев своим молоком, зато всякая мать питает дитя девять месяцев своей кровью.

Совершив богоугодное дело, Питу снова водрузил на голову каску и прицепил к поясу саблю.

Помолившись, Себастьен перекрестился и снова взял Питу за руку.

Затем оба вошли в деревню и направились к хижине, где Питу родился, а Себастьен был вскормлен.

Питу, слава богу, знал Арамон как свои пять пальцев, но теперь он что-то не мог найти свою хижину. Пришлось спросить, и ему указали каменный домик под шиферной крышей.

Сад возле домика был огорожен стеной.

Тетя Анжелика продала сестрин дом, и новый владелец с полным правом разрушил все – ветхие стены, вросшие в землю, старую дверь с дыркой внизу для кошки, тусклые окна, в переплетах которых стекла чередовались с бумагой, испещренной неумелыми каракулями, которые выводил Питу, соломенную крышу с зеленым мхом и сочной травой, которая росла на самом верху.

Да, все разрушил новый владелец!

Дверь была затворена, и на крыльце восседал большой черный пес, при виде Питу оскаливший зубы.

– Пойдем, – со слезами на глазах сказал Питу, – пойдем, Себастьен; я знаю по крайней мере одно место, где ничего не переменилось.

И Питу увлек Себастьена на кладбище, где была похоронена его мать.

Бедняга был прав: здесь ничего не переменилось, только разрослась трава, а на кладбищах трава растет так густо, что Питу запросто мог не отыскать материнской могилы.

вернуться

192

Имеются в виду Conciones latinae («Латинские речи» – учебник во французских лицеях XVII–XVIII вв.).

вернуться

193

Я вас! (лат.) – в переносном смысле: средство усмирения.