Анж Питу (др. перевод) - Дюма Александр. Страница 126

Из обстановки имелась дощатая кровать с подстилкой и тюфяком, а кроме того, два стула, стол и кувшин для воды.

Все это, вместе взятое, было оценено владельцем в шесть ливров в год – столько же стоили два петуха с рисом.

Договорившись о плате, Питу вступил во владение жильем и поставил выпивку своим спутникам, а поскольку все события и сидр ударили ему в голову, он, стоя на пороге, обратился к присутствующим с торжественной речью.

Речь Питу была великим событием; поэтому вокруг его дома столпился весь Арамон.

Питу как-никак был грамотей, и красноречие было ему знакомо; он знал десяток слов, с помощью которых вершители судеб народных – так величал их Гомер – приводили в движение людские толпы.

Конечно, Питу было далеко до генерала де Лафайета, да ведь и от Арамона до Парижа путь неблизкий.

Само собой разумеется, в переносном смысле.

Сначала Питу приступил к зачину, который одобрил бы даже придирчивый аббат Фортье.

– Граждане, – сказал он, – сограждане, мне сладостно произносить это слово: я обращал уже его к другим французам, потому что все французы – братья; но сейчас я словно обращаю его к братьям по крови и считаю жителей Арамона своей семьей.

Среди слушателей было несколько женщин, и они были не слишком-то расположены к оратору: все же у Питу были чересчур толстые колени и чересчур тощие икры, чтобы с первого взгляда завоевать симпатии женской аудитории, – но при слове «семья» женщины подумали о том, что бедняга Питу сирота, брошенное дитя, которое с тех пор, как умерла его мать, никогда не ело досыта. И слово «семья» в устах парня, лишенного семьи, задевало в сердцах у слушательниц тот чувствительный клапан, что отворяет сосуд, полный слез.

Покончив с зачином, Питу приступил ко второй части речи – к изложению.

Он описал свое путешествие в Париж, бунты, взятие Бастилии и народную месть; он слегка коснулся собственного участия в сражении на площади перед Пале-Роялем и в Сент-Антуанском предместье; но чем меньше он хвастался, тем больше вырастал в глазах земляков, и к концу повествования его каска показалась слушателям величиной с Дом инвалидов, а сабля – высотой с арамонскую колокольню.

После изложения Питу перешел к выводам, что было весьма тонкой задачей, по решению которой Цицерон узнавал истинных ораторов.

Питу доказывал, что народные страсти вспыхнули по вине угнетателей. Два слова он уделил гг. Питтам, отцу и сыну; объяснил, что революция была вызвана привилегиями, которыми пользовались дворянство и высшее духовенство; и, наконец, призвал население Арамона последовать примеру всего французского народа, то есть объединиться против общего врага.

И наконец, от выводов он перешел к заключению, прибегнув к одному из тех возвышенных приемов, которые свойственны всем великим ораторам.

Он уронил свою саблю и, подбирая ее, словно ненароком извлек ее до половины из ножен.

Это движение подсказало ему зажигательные слова, в которых он призвал жителей коммуны последовать примеру восставших парижан и взяться за оружие.

Арамонцы с восторгом откликнулись на этот призыв.

Население деревни провозгласило и радостно приветствовало революцию.

Жители Виллер-Котре, присутствовавшие на собрании, удалились, опьяненные патриотическим рвением, распевая на страх аристократам с необузданной яростью:

Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует храбрый король!

Руже де Лиль еще не успел сочинить «Марсельезу», а федераты девяностого года [198] еще не возродили старинную народную песню «Дело пойдет», поскольку события происходили с божьей милостью в году тысяча семьсот восемьдесят девятом.

Питу собирался только произнести речь, а между тем произвел революцию.

Он вернулся к себе домой, угостился ломтем ситного хлеба и остатками сыра из гостиницы «Дофин», которые бережно унес, положив в каску, потом он сходил купить проволоки, смастерил силки и с наступлением ночи расставил их в лесу.

В ту же ночь Питу добыл кролика и крольчонка.

Питу надеялся изловить зайца, но не нашел ни одного заячьего следа, что подтверждало старое охотничье правило: кошка с собакой и кролик с зайцем вместе не живут.

До кантона, где водились зайцы, нужно было идти три-четыре лье, а Питу был несколько утомлен – как-никак накануне он провел весь день на ногах. Вдобавок к тому, что он отмахал не меньше пятнадцати лье, последнюю часть пути он плелся под бременем отчаяния, а это бремя тяжело даже для отменных ходоков.

К часу ночи он вернулся домой с первым урожаем: второй он рассчитывал снять до рассвета.

Затем он уснул, по-прежнему ощущая такой горький привкус отчаяния, которое довело его до изнеможения накануне, что ему удалось проспать всего шесть часов кряду на тюфяке, столь жестком, что хозяин и тот называл его сухарем.

Питу проспал с часу ночи до семи утра. Ставни были открыты, и луч солнца упал на спящего.

В открытое окно на Питу глазели тридцать – сорок жителей Арамона.

Он проснулся, как Тюренн на лафете [199], улыбнулся соотечественникам и приветливо осведомился у них, зачем они явились к нему такой толпой и в такую рань.

Один из пришедших взялся отвечать. Перескажем вам слово в слово разговор, который у них состоялся. Человека этого звали Клод Телье, он был дровосек.

– Анж Питу, – сказал он, – мы раздумывали всю ночь; ты вчера правду сказал: граждане должны постоять за свободу с оружием в руках.

– Так я и сказал, – твердо повторил Питу, давая понять, что отвечает за свои слова.

– Да только у нас нет главного, без чего мы не можем постоять за свободу.

– Это чего же?

– Оружия.

– Ага, ты дело говоришь, – изрек Питу.

– Да только мы так долго судили и рядили, что не пропадать же нашим стараниям зря! Уж мы вооружимся, чего бы это ни стоило.

– Когда я покидал Арамон, – заметил Питу, – здесь было пять ружей: три пехотных, одно охотничье, одноствольное и еще одна охотничья двустволка.

– Осталось только четыре, – возразил представитель народа. – Охотничье ружье месяц назад разорвалось от старости.

– Это ружье принадлежало Дезире Манике, – вставил Питу.

– Да, и при взрыве я лишился двух пальцев, – добавил Дезире Манике, поднимая над головой изуродованную руку, – а поскольку несчастье приключилось со мной в заповеднике этого аристократа, господина де Лонгпре, аристократы дорого мне заплатят!

Питу кивнул головой, подтверждая его право на возмездие.

– Выходит, у нас только четыре ружья, – продолжал Клод Телье.

– Что ж! Четырьмя ружьями вы можете вооружить пять человек, – подытожил Питу.

– Как так?

– Пятый понесет пику. В Париже так и делают: на четырех с ружьями всегда приходится один с пикой. Пики бывают очень кстати: на них надевают головы, которые сносят с плеч.

– Вот это да! – весело ахнул чей-то густой бас. – Ну, нам-то не придется никому сносить голову, а?

– Не придется, – сурово ответствовал Питу, – коль скоро мы отвергнем золото господина Питта и его сына. Но мы вели речь о ружьях; не будем же отвлекаться от этого вопроса, как говорит господин Байи. Сколько в Арамоне людей, способных носить оружие? Считали?

– Считали.

– Сколько?

– Нас тридцать два человека.

– Значит, недостает двадцати восьми ружей.

– Нипочем нам их не раздобыть, – изрек толстяк с жизнерадостной физиономией.

– Эх, Бонифас, – возразил Питу, – не говори, чего не знаешь.

– А чего я не знаю?

– Того, что знаю я.

– А что ты знаешь?

– Знаю, где достать оружие.

– Достать?

– Да, у парижан тоже не было оружия. И что же? Господин Марат, ученейший доктор, правда, очень уж безобразный, сказал парижанам, где лежит оружие; парижане пошли и обнаружили его.

вернуться

198

Делегаты провинций на празднестве Федерации в Париже 14 июля 1790 г., в годовщину взятия Бастилии.

вернуться

199

Тюренн, Анри де Ла Тур д’Овернь, виконт де (1611–1675), маршал Франции (1643), крупнейший французский полководец XVII в. В детстве отличался слабым здоровьем, и его отец герцог Бульонский говорил, что сын никогда не станет хорошим военным. Десятилетний мальчик решил доказать отцу противное. Когда тот предложил сыну простоять зимой в карауле всю ночь на валу крепости, Тюренн согласился, но, сморенный сном, заснул под (а не на, как у Дюма) лафетом пушки и проснулся лишь утром, когда отец с караулом пришел сменить его с поста.