Блэк. Эрминия. Корсиканские братья - Дюма Александр. Страница 34
Затем погребальная вуаль отделила шевалье от мертвого тела капитана и видение растаяло в тумане.
Шевалье издал вопль, словно он катился куда-то в пропасть, проснулся и, придя в себя, заметил, что сидит, вцепившись в подлокотники кресла.
— Черт возьми!.. — вскричал он, вытирая лоб, покрытый густыми каплями холодного пота. — Какой кошмар! Бедняга Думесниль!
Затем, после паузы, во время которой его глаза оставались неподвижно устремлены на то место, где появилось видение, он произнес:
— Это в самом деле был он.
И, как будто движимый этой убежденностью, приняв трудное, но неизбежное решение, шевалье поднялся и быстро направился к окну.
Но на полдороге он остановился.
— А! Это ужасно глупо! — пробормотал он. — Мой бедный друг умер, и, к несчастью, его уже не воскресить; и я, как добрый христианин, могу надеяться лишь на то, что Господь смилостивился над ним и принял к себе его душу. Нет, это абсурдно! Я слишком много ходил сегодня; душ Марианны вызвал у меня лихорадку, а от этой проклятой собаки у меня помутился разум. Нет, нет, не будем больше думать об этом.
Де ля Гравери отправился в библиотеку; и чтобы больше не думать об этом, то есть о капитане Думесниле и черной собаке, взял первую попавшуюся под руку книгу, снова как можно удобнее устроился в своем кресле, поставил ноги на выступ камина, наудачу раскрыл взятый том и взгляд его упал на следующие строчки:
«Ни одного письменного наставления не сохранилось до наших дней из той системы, которой учил Пифагор; но, судя по преданиям, дошедшим до нас, можно утверждать, что он верил в смерть одной лишь материи, физической оболочки, и ни в коем случае той жизненной энергии, которая дается человеку при рождении. Эта жизненная энергия, будучи бессмертной, не может быть ни растрачена, ни ослаблена человеком; однако она переходит в другие материальные тела — существа той же самой природы, если боги полагают необходимым вознаградить жизнь, прожитую мужественно, самоотверженно и честно; существа низшей природы, если человек во время своего пребывания на земле совершил какое-либо преступление или даже какую-либо ошибку, которую должен искупить. Поэтому он утверждал, что узнал одного из своих друзей, Клеомена де Тасос через восемь или десять лет после его смерти под внешностью собаки…»
Шевалье не стал читать дальше; он выронил книгу, давшую столь прямой ответ на его мысли, и пошел, робко посмотрел в окно.
Спаниель по-прежнему сидел на том же месте, все в той же позе, все так же устремив глаза на то самое окно, из-за занавесок которого шевалье в данный момент сам разглядывал его; и как только он увидел фигуру шевалье в оконном переплете, его взгляд оживился, и он стал вежливо помахивать хвостом.
Эта упорная настойчивость животного настолько была созвучна мыслям, смущавшим его рассудок, что шевалье де ля Гравери был вынужден призвать на помощь весь свой разум, чтобы не видеть сверхъестественного явления в своей встрече с черной собакой.
Стыдящийся своих суеверных поползновений, измученный странной симпатией, которую он вдруг внезапно почувствовал к своему товарищу по прогулке, он решил пойти на компромисс, который позволил бы ему не противиться той привязанности, что поселилась в его сердце, к бродячей собаке, но при этом, однако, не пускать к себе в дом непрошенного гостя.
Шевалье торопливо спустился в кухню.
Марианны не было.
Шевалье облегченно вздохнул, он слышал, как чуть раньше хлопнула дверь, и действительно рассчитывал, что Марианна ушла.
От ее отсутствия шевалье испытал сильнейшее чувство радости.
Ведь, решившись на это благое дело, шевалье все же побаивался того нравоучения, которое могла бы ему прочесть его служанка, о том грехе, который он собирался совершить, бросая хлеб Божий какой-то собаке, когда столько бедных лишены этой милости.
Но это вовсе не означало, запомните это хорошенько, что, следуя этой заповеди, Марианна делилась с обездоленными своим хлебом или даже хлебом своего хозяина.
Но решение шевалье было твердым; он заранее все обдумал: если бы Марианна осмелилась сделать ему замечание, он припомнил бы ей ведро воды, которое она обрушила ему на голову и которое он ей так и не простил, и величественным тоном, воздействие которого он неоднократно имел возможность оценить, заявил бы ей:
«Марианна, мы больше не можем жить под одной крышей; я даю вам расчет!»
Эта фраза, произнесенная с соответствующим величием, всегда приводила к тому, что мадемуазель Марианна становилась раболепно услужливой.
Но с некоторого времени Марианна стала капризнее, чем обычно, и шевалье предполагал, что переполнявшее ее недовольство и крайнее раздражение, которое она испытывала по отношению к нему, вызваны предложениями, которые ей сделал мэр Шартра, добивающийся того, чтобы она покинула шевалье и поступила на службу к нему в дом.
А поэтому было весьма вероятно, что, если в подобных обстоятельствах шевалье отважится на свое величественное: «Я даю вам расчет!», Марианна действительно соберет свои вещи и уйдет от него.
Шевалье удалось победить свои сердечные симпатии и привязанности, но он был не в силах заглушить вопль своего желудка.
Марианна была пусть не самая любезная, но зато самая умелая кухарка, которая когда-либо у него была.
Вот что заставляло его так опасаться встречи с Марианной на кухне; и вот почему у него стало так легко на сердце, когда он обнаружил, что ее там нет.
Итак, шевалье воспользовался обстоятельствами и торопливо приблизился к буфету.
Буфет был закрыт на ключ.
Марианна была очень аккуратна.
Тогда он взял нож и, вставив его между створками, попытался открыть буфет без ключа.
Но тут он подумал, что может сказать Марианна, если вернется именно в этот момент и застанет его на месте преступления, уличив во взломе собственного буфета.
Собственного? А был ли он все еще его собственным? Разве Марианна когда-нибудь говорила: «Кухня господина шевалье?»
О! Нет! Марианна говорила: «Моя кухня».
Нож выпал из рук Дьедонне, и он отчаянным взором обвел вокруг себя.
Рядом с дверью, на высокой полке вне досягаемости каких-либо хищных животных, он заметил курицу; утром он съел у нее всего лишь одно крылышко.
Итак, не считая крыла, птица оставалась нетронутой.
А это была отменная пулярка из Ле-Мана.
Разумеется, памятуя об ужине шевалье, Марианна рассчитывала наилучшим образом распорядиться этими остатками, выглядевшими самым аппетитным образом: белое мясо, пропитанное жиром, обжаренное до золотистой корочки, такое нежное, уютно покоящееся в собственном соку.
Воображение шевалье в несколько секунд нарисовало ему, как он вкушает эти сочные остатки пулярки, приготовленные в виде фрикасе под маринадом, под байонезом или майонезом (мнение ученых разделилось в этом вопросе кулинарной технологии), и хотя эти закуски были несколько грубоваты, как и все блюда повторного приготовления, шевалье обожал их до невозможности.
Поэтому его взгляд стал обшаривать все углы и все полки в надежде, не послала ли ему счастливая случайность какого-нибудь другого съестного, которое заняло бы место пулярки в его планах.
Но шевалье напрасно искал, он ничего не нашел.
Тогда он взял птицу за лапы, поднес ее к глазам и принялся изучать, испуская вздохи сожаления и вожделения, изо всех сил подавляя желание впиться в нее прямо зубами.
Вот каков был результат его осмотра и, возможно он поддался бы искушению, как вдруг скрип уличной двери, поворачивающейся на заржавевших петлях, положил конец его колебаниям.
Шевалье вышел победителем из этого сражения, которое его сердце вело с его желудком. Он решительно спрятал пулярку под полу своего домашнего халата и взобрался по лестнице, ведущей в кухню, с ловкостью и проворством, которые в свои сорок пять лет и не думал вновь обнаружить в ногах.
Выйдя из кухни, он чуть не столкнулся с Марианной.
Он проворно укрылся в кладовой и стоял там, едва переводя дух, до тех пор, пока Марианна не спустилась в свою кухню, расположенную в цокольном этаже, как теперь принято выражаться.