Блэк. Эрминия. Корсиканские братья - Дюма Александр. Страница 42
— Как третьего? — воскликнул младший лейтенант, подпрыгнув на стуле и удостоверившись, что его усы по-прежнему сохранили твердость шила. — Разве вы не говорили мне, что она совсем одна, что она одинока; что она имеет счастье принадлежать к той благословенной категории детей, чье появление на свет было случайностью судьбы, и у которых нет ни отца, ни матери, ни брата, ни дяди, ни кузена; в общем, ни одного облачка из тех, что омрачают этим бедным девушкам единственные приятные моменты их существования, без конца толкуя им о венчании и о супружеской жизни с каким-нибудь честным столяром или добропорядочным жестянщиком, в то время, как офицер и особенно младший лейтенант может сделать их гордыми и счастливыми как королев, освободив при этом от стольких церемонии и необходимости ломать комедию.
— Я сказал вам правду, Лувиль. Она круглая сирота, — ответил Гратьен.
— Но кто же вас тогда останавливает? Кто вас удерживает? Неужели мадемуазель Франкотт, хозяйка той лавки, где она работает, повадилась приходить слушать те нежности, что вы нашептываете на ушко вашей возлюбленной? Может, эта старая тетеря хочет узнать, так же ли сейчас крутят любовь, как в 1808 году, или же, очерствев под старость сердцем, она сделалась блюстительницей нравственности? Если дело обстоит именно так, то тогда, Гратьен, смело садитесь напротив нее и напомните ей об одной вечеринке, во время которой гусары пятого полка вымазали ее в саже, наказав за то, что она совершила чудо умножения, но не хлебов и рыбы, а своих любовников! Каково! Что скажете на это? Мне кажется, я вам дал в руки достаточно действенное средство, чтобы вы могли избавиться от этой вестницы несчастья.
Гратьен покачал головой.
— Это все не то, — сказал он.
— Но кто же тогда?! — спросил Лувиль.
— Ля Франкотт предоставляет ей полную свободу, как и другим своим работницам.
И он вздохнул.
— Тогда, — продолжал Лувиль, — это, должно быть, хозяйка комнаты.
— Нет.
— А! Значит, подружка, ревнивая подружка? Ну, я угадал; ведь нет лучшего средства сберечь честь женщины. Что же, готов пожертвовать собой.
— Что вы имеете в виду?
— Я возьму подружку на себя, будь она даже страшной, как смертный грех. Ну, как?! Разве это не преданность? Или я ничего не смыслю в этом.
— Вы далеки от истины, дорогой друг.
— Но, тысяча чертей, что же тогда?
— Вы будете смеяться, Лувиль. Знаете ли вы, из-за кого остаются невысказанными все мои слова и мольбы о любви? А ведь они желают только одного — вырваться на волю! Знаете ли вы, кто подавляет, а вернее, сдерживает все мои вольности, хотя я умираю от желания позволить их себе, кто замораживает мои самые страстные порывы, кто заставляет меня запинаться посреди начатой фразы, кто делает меня скромным и целомудренным, глупым и смешным, в то время как я хотел бы быть совсем другим? Угадайте! Держу пари на сотню!
— Даже если бы вы поставили тысячу, мы и то не слишком бы продвинулись вперед. Ну же, Гратьен, выкладывайте; вы знаете, что я не силен в подобных ребусах.
— Мой дорогой Лувиль, тот, кто ограждает Терезу от всех моих намерений; тот, кто до сих пор защищал ее — а именно это служит причиной того, что она не является и никогда не будет моей любовницей, — это всего лишь этот чертов черный спаниель, который ни на минуту ее не покидает.
— Что такое? — подпрыгнул шевалье.
— Что вы сказали, сударь? — спросил Лувиль, глядя на шевалье, — может быть, вам случайно наступили на ногу?
— Нет, сударь, — сказал шевалье, вновь усаживаясь со своим обычным смирением.
Лувиль повернулся к Гратьену и прошептал:
— По правде говоря, эти буржуа несносны.
Затем он вновь вернулся к прерванному разговору.
— Я, вероятно, ослышался, не правда ли?
— Нет.
Лувиль расхохотался, и смех его зазвучал тем более неудержимо и раскатисто, что какое-то время он полагал себя обязанным постараться сдержать его.
Стекла кафе задрожали от его раскатов.
Шевалье воспользовался моментом, когда молодой человек, откинувшись назад, буквально умирал от смеха, и повернулся спиной к двум офицерам, но выполняя этот маневр, он незаметно приблизился к ним.
— А! Это прелестно! — воскликнул Лувиль, когда взрыв его веселья несколько поутих. — Дракон Гесперид воскрес весьма кстати, Гратьен; клянусь честью, это восхитительно!
Гратьен кусал губы.
— Я ожидал подобных взрывов смеха, — сказал он, — чтобы считать их для себя оскорбительными; однако все, что я вам рассказываю, абсолютно достоверно и полностью соответствует действительности; стоит мне только отважиться и начать какую-либо прочувственную фразу, как это дьявольское животное принимается ворчать, будто желая предупредить свою хозяйку; если я продолжаю, то раздается лай; если я настаиваю, собака переходит к завываниям, и ее голос заглушает мой; я ведь не могу сказать Терезе: «Дорогая моя, я вас обожаю», — голосом, способным перекричать целую свору.
— В этом случае, мой дорогой, замените слова выразительной и живой пантомимой, подобно тому, как играют в провинциальных театрах.
— Пантомима? А, конечно, это совсем другое дело; представьте себе, эта проклятая собака не выносит пантомим. Как только я позволяю себе какой-нибудь жест, она больше не ворчит, не лает и не воет, она показывает зубы; если я не прекращаю свое представление, то она идет еще дальше, она вонзает их мне в тело, а это мешает вести разговор о любви, не говоря уже о том, что во время этой нелепой борьбы, проистекающей из-за несходства наших мнений, я должен казаться безумно смешным той, которую обожаю.
— И что, никаким способом вы не могли завоевать расположения этого ужасного четвероногого?
— Никаким.
— Но, тысяча чертей! Когда мы учились в колледже, пора, о которой я ничуть не сожалею, разве мы не читали у лебедя из Мантуи, как называл его наш преподаватель, что где-то жил булочник, выпекавший пироги для Цербера?
— Блэк неподкупен, мой дорогой.
Шевалье вздрогнул, но ни Гратьен, ни Лувиль не заметили этого.
— Неподкупен? Только для тебя.
— Я ради него набиваю свои карманы лакомствами, он с признательностью их съедает, но неизменно по-прежнему бывает готов обойтись со мной так же, как с моим угощением.
— И он не спит? Никогда не выходит?
— Это тянется уже дней пятнадцать — двадцать. За это время он пропадал где-то один вечер и одну ночь, и я надеялся, что он больше не вернется, но он вернулся.
— И с тех пор?
— Он не двинулся с места, должно быть, эта проклятая собака умеет читать мысли.
— Мне скорее кажется, — ответил Лувиль, — что ваша Тереза гораздо более хитрая штучка, чем вы думаете, и что она научила эту собаку таким хитрым уловкам, которые нарушают ваши планы.
— Как бы там ни было, но мое терпение иссякает, мой дорогой, и, клянусь, я уже почти готов отказаться от задуманного.
— И были бы неправы.
— Черт возьми! Хотел бы я вас видеть на моем месте.
Шевалье весь превратился в слух.
— Если бы я был на вашем месте, мой дорогой Гратьен, — ответил Лувиль, — то вот уже в течение двух недель мадемуазель Тереза пришивала бы мне пуговицы к моим фланелевым жилетам и сегодня вечером я привел бы ее на ужин с господами младшими лейтенантами, чтобы проверить, сколько шампанского может влить в себя гризетка, привыкшая пить свежую воду, так, чтобы не скатиться под стол.
Шевалье задрожал, сам не зная почему.
— Ах, мой дорогой Лувиль, сразу видно, что вы ее совсем не знаете! — со вздохом сказал Гратьен.
— Подумаешь, зато я знаю других, — ответил Лувиль, любовно поглаживая свои усы. — Гризетка есть гризетка, черт возьми!
— А собака, о которой мы совсем забыли? — сказал Гратьен.
— Собака! — повторил Лувиль, пожав плечами. — Собака! Но для кого же тогда готовят все эти шарики и котлеты с начинкой?
При этих словах шевалье подскочил на стуле.
— Ах, так! — сказал Лувиль так, чтобы Дьедонне мог его услышать. — Этот буржуа ведет себя так, будто его укусил тарантул!