Блэк. Эрминия. Корсиканские братья - Дюма Александр. Страница 85

— Нет.

В следующую минуту они снова очутились возле каморки консьержа. Старик отпер дверь, немного пошарил на комоде, где стояли две вазочки с искусственными цветами, и протянул своему будущему жильцу сомнительного вида перо, не делавшее чести ни тому гусю, из которого его выдернули, ни тому человеку, который его очинял; затем он положил на стол листок писчей бумаги, рядом поставил фарфоровую чернильницу, являвшую собою фигурку императора с налитыми в шляпу чернилами, — и молодой человек написал свой адрес: «Эдуар Дидье, улица…» и так далее.

— Вот и хорошо, — проговорил консьерж, читая адрес. — Завтра я зайду к месье, — добавил он, провожая молодого человека до входной двери. — Мне не нужно говорить месье, что и домовладелец и мы хотим иметь только спокойных жильцов. Молодость есть молодость, мы это прекрасно понимаем, но некоторые молодые люди этим злоупотребляют, принимают… много… гостей, так сказать, они шумят, жильцы жалуются — и вот вам неприятности.

— Я принимаю лишь самых близких друзей, — ответил, удаляясь, молодой человек.

Консьерж расплылся в неестественной улыбке, являющейся привилегией глупцов.

Пройдя совсем немного, Эдуар повстречал приятеля, три или четыре месяца назад отбывшего в путешествие и всего несколько дней как вернувшегося.

Посыпались слова удивления и радости от встречи.

— Так ты откуда? — поинтересовался приятель по имени Эдмон Л…

— Я смотрел квартиру, которую намерен снять.

— Я тоже ищу квартиру. Это далеко?

— Нет.

— Послушай, если не возражаешь, пойдем посмотрим еще раз. Что как ты не решишься, а мне она подойдет, я ее тогда и сниму.

— Сожалею, — отвечал Эдуар, — но шансов на то, что я решусь, много.

— И все же посмотрим.

Консьерж был вынужден показывать квартиру вторично, и Эдмон пришел от нее в восторг.

— Дорогой мой, — сказал он, — вот уже неделя, как я вернулся и ищу квартиру, но такой прелестной мне еще не попадалось. Ты точно собираешься ее снять?

— Ну да.

— Вот несчастье! Нет ли у вас другой такой, похожей? — обратился он к консьержу.

— Нет, месье, другие все больше и дороже.

— Вот несчастье! — повторил Эдмон.

— Ты хорошо попутешествовал? — спросил Эдуар, когда они спускались по лестнице.

— Хорошо.

— И были любовные приключения?

— Увы, нет! Мне, как ты знаешь, двадцать два года, из них вот уже шесть лет я ищу предмет страсти — и так же, мой дорогой, не могу его отыскать, как и квартиру. Я отправился в Италию, поскольку мне говорили, что у итальянок врожденная любовь к французам. Куда там! Они все смеялись мне в лицо.

— И ты вернулся…

— Как уехал, так и приехал. Правда, вчера я написал одной миленькой женщине и теперь иду за ответом.

— Что ж, удачи тебе!

— Если откажешься от квартиры, — повторил Эдмон, расставаясь с Эдуаром, — уведоми меня.

— Хорошо.

— Прощай.

Как уже ясно читателю, Эдмон принадлежал к числу несуразных типов. Мир не видывал более скованного и неуклюжего человека, чем этот несчастный малый, вечно отстающий от моды и чувствующий себя стесненно в любом из своих костюмов. Он был одним из тех, кого женщины терпеть не могут за то, что они напускают на себя перед ними бесцеремонность пройдох, когда в действительности имеют за душой одни школярские теории. Видя их насквозь, женщины смеются над ними — если обладают хорошим характером, либо выставляют их за дверь — если обладают характером дурным. Когда какой-нибудь приятель Эдмона имел несчастье познакомить его со своей любовницей, он мог быть уверен, что спустя два дня услышит следующее:

«Что за господина вы мне представили?»

«Это один из моих друзей».

«Скажите ему, что это наглость писать мне то, что он написал, и что я запрещаю ему являться сюда».

Поначалу кое-кто сердился, но, убедившись, что зло сие неизлечимо, переставал обращать на это внимание, тем более что за письмами ничего не следовало, да и женщины, будто сговорившись, давали на них один и тот же ответ.

Что до Эдуара, с которым нам предстоит познакомиться поближе, то он был, что называется, славный малый, которого все рады были видеть: достаточно богатый, чтобы быть независимым, он тем не менее изучал право — чтобы иметь право ничего не делать; готовый ради товарища подставить под пулю собственный лоб; живой, обаятельный, болтливый, неспособный на серьезное чувство и мечтающий о вечной любви; обликом горделивый, лицом насмешливый. Лицо это по временам омрачалось легкой и быстротечной грустью, точно перед ним проходили тени отца и матери — двух любящих существ, которые распахивают двери в жизнь другим и которых он никогда не знал. Оттого-то, не ведая никакого горя и даже не предчувствуя надвигающихся неприятностей, он часами пребывал в глубокой печали, когда душа его замыкалась в себе, и средь взрывов смеха, средь мимолетных светских удовольствий ему виделось чье-то мертвенно-бледное лицо, уже опоэтизированное временем, которое глядело на него с улыбкой, некогда озарявшей его колыбельку, а потом понемногу стиралось и с полными глазами слез исчезало совсем.

В часы, когда он был погружен в себя, Эдуар размышлял о всех своих однодневных привязанностях, на которые растратил свое сердце и которые в моменты грусти, коими прошлое всегда омрачает настоящее, не могли утешить его в его недолгом одиночестве. Лишь присутствие веселого друга способно было избавить его от этих болезненных, но преходящих ощущений.

В такие дни погода обыкновенно стояла пасмурная, он не знал, чем заняться, рано возвращался домой, и в тишину его комнаты, освещенной двумя свечами, в гости к нему являлись воспоминания, передавая через какой-нибудь портрет, мебель, а то и просто через какой-нибудь пустяк одно из тех радостных впечатлений детства, которые в конце концов почти всегда дают повод к грусти. Потом он ложился, брал в руки книгу какого-нибудь из наших поэтов, с кем он мог бы поговорить о своей тоске, засыпал, и на следующий день, если погода была хорошей, видения исчезали, и он вновь становился веселым приятелем, коим был в предшествующие дни.

Итак, это была одна из тех милых, типично парижских натур, которых, кажется, так много, а на самом деле так мало в этом городе. Его посещения, редкие правда, Школы правоведения, с одной стороны, и его несколько аристократические привычки — с другой, давали ему доступ в два мира: развязных студентов и праздных молодых людей. И он был горячо любим всеми: одними за то, что одалживал им деньги, на которые они ездили развлекаться в Шомьер, другими за то, что одалживал свои остроты, позволявшие блистать в салонах по вечерам и за это друзья и любовницы были ему весьма признательны.

Прекратив поиски квартиры, Эдуар отправился обедать. Вернувшись к себе, он сравнил то жилище, куда намеревался переехать, с тем, которое намеревался покинуть, и, убедившись, что ничего не выигрывает, разве что просто меняет обстановку, испытал сожаление, приходящее всякий раз, когда оставляют холостяцкую квартиру, какой бы тесной и неудобной она ни была. В памяти всплывает все, что с нею связано: давнишние чувства — их рождение и угасание каждый день видели ее стены, распустившиеся поутру цветы — и от них осталось лишь то, что зовется воспоминанием. Теперь уж начинаешь жалеть обо всем, вплоть до назойливого фортепиано, проклятого фортепиано, которое есть везде, где бы вы ни жили, и которое по утрам и вечерам исторгает из себя вечные и непостижимые гаммы; вплоть до консьержа, который вечером вручал вам ваш подсвечник и ключ, а иногда и долгожданное письмо, и вы почти так же благословляли руку, вручившую его вам, как и руку, его написавшую.

Потом наступает канун того дня, на который назначен переезд. Нужно собирать вещи, и вы рано возвращаетесь домой, иногда с приятелем, выразившим желание вам помогать, но чаще всего один; вы открываете шкафы и разную другую мебель, переворачиваете все вверх дном, прикасаетесь ко множеству вещей, так и не укладывая их; вы не знаете, с чего начать; потом вдруг в каком-нибудь ящике, о существовании которого вы уже забыли, вы находите такое же забытое письмо, потом другое, третье, вы садитесь на край кровати и принимаетесь читать свое прошлое, прерывая чтение немыми монологами, вроде: «Бедняжка! Славная Луиза! Она, верно, любила меня! Что с ней сталось?»