Бог располагает! - Дюма Александр. Страница 27
Олимпия слушала Самуила внимательно, не перебивая.
Что происходило в душе и мыслях этой женщины? Разделяла ли она высказанные Самуилом горькие мысли о жизни, вспоминала ли прежние страдания, обиды, что ей приходилось сносить от богатых глупцов в пору, когда она еще не стала прославленной актрисой? Или жестокие, безжалостные речи Самуила пробудили в ней старинную печаль, память о лживых клятвах, неверие в постоянство человеческих чувств, скептицизм обманутой любви, попранной страсти? Таилось ли в ее прошлом что-то душераздирающе мучительное и все же дорогое, какая-то утрата, воспоминание о которой служило слишком неопровержимым подтверждением презрительных умствований Самуила Гельба? Или, может быть, великая певица просто-напросто была женщиной до мозга костей и ее как истинную дочь Евы заворожил соблазн запретного положения, так что ей не терпелось узнать, где та дверь, что откроет ей путь к богатству и власти? Или, наконец, хотя это предположение было наименее вероятным и ничто, кроме разве легкой Дрожи, которой Олимпия не сдержала, услышав из уст Самуила имя графа фон Эбербаха, не подтверждало подобной мысли, но все же, может быть, певица стремилась узнать, что именно замышляет Самуил против прусского посла, чтобы в случае необходимости предостеречь его?
Как бы то ни было, она не без некоторого волнения спросила:
— Вы дадите мне положение и богатство? Но как?
— Будьте покойны, — отозвался Самуил, — я знаю, как надо действовать. Что всегда мешает благородным натурам обогатиться? Недостаток времени, которое пришлось бы на это потратить: им некогда экономить и копить экю, ибо они заняты накоплением идей. Экю валяются на земле, идеи же витают в небесах. Чтобы разбогатеть, пришлось бы нагибаться, а это не всем по душе. Я, подобно вам, жил для того, чтобы обогащать мой дух, а не чтобы наполнять карман. Но сейчас представляется отличный повод нам обоим сразу составить себе состояние. Без гнусной скаредности, без нужды провести добрых два десятка лет, складывая лиары и сантимы. Я предлагаю вам вот что: за пару лет заработать десять миллионов.
— Продолжайте, сударь, — обронила певица.
«А-а! — подумал Самуил. — Она проглотила наживку». А вслух сказал:
— Вы наверняка знаете, что ответила одна королева, когда спросили ее мнение о том, позволительно ли женщине продаваться: «Это зависит от цены». Здесь, вы сами видите, цена достойная. Притом от вас не потребуется ничего взамен, по крайней мере ничего такого, что не выглядело бы совершенно пристойно перед лицом закона и даже совести.
— Так чего же вы хотите?
— Хочу, чтобы в тот день, когда вы станете вдовой графа фон Эбербаха, вы мне выплатили пять миллионов. О нет, вовсе не из тех десяти, что причитаются вам, те пять миллионов не входят в эту сумму.
— Я вас не понимаю, сударь.
— Сейчас поймете. Состояние графа фон Эбербаха достигает двадцати миллионов. Семьи у него нет, если не считать племянника. Теперь представим, что он женится на вас и вскоре умирает. Трудно допустить, чтобы, любя вас, он не завещал вам свою собственность. Впрочем, мы примем меры, чтобы он сделал это. Не будем чрезмерно алчными: коль скоро есть еще Лотарио, оставим ему добрый кусок. Скажем, одну четвертую часть наследства, то есть пять миллионов. Таким образом, нам остаются пятнадцать: десять для вас, пять для меня. Вы сами видите, нет ничего проще.
— Расчет действительно точен, — сказала Олимпия. — Но я вижу два препятствия, мешающих исполнению вашего плана.
— Какие препятствия?
— Во-первых, для этого было бы нужно, чтобы граф меня любил. Во-вторых, чтобы он умер.
— Граф полюбит вас и умрет.
Олимпия с ужасом посмотрела на Самуила.
— Не пугайтесь, сударыня, — усмехнулся Самуил, — и не придавайте моим словам того смысла, которого в них нет. Что до чувств, то граф фон Эбербах уже начал испытывать к вам весьма заметную склонность. Остальное я беру на себя.
Несколько мгновений Олимпия молчала, казалось, собираясь с мыслями. Потом подняла голову и в упор взглянула на Самуила:
— Но если правда, что граф фон Эбербах уже любит меня, тогда зачем мне вы?
— А, вот это по мне! — вскричал Самуил. — В вас чувствуется сила, и я теперь вижу, что верно оценил крепость вашего характера. Счастлив, что не ошибся на ваш счет. Чтобы довести наше дело до конца, вам будет необходимо проявить мощь духа, вот почему я радуюсь любому проявлению вашей силы, будь оно даже направлено против меня. Итак, вы хотите знать, в чем я могу быть необходим для вас. Во-первых, граф фон Эбербах мой друг детства, я имею на него огромное влияние. Я держу в своих руках нити, приводящие в движение эту позолоченную марионетку. Я делаю с ним все, что хочу, от меня зависит разжечь или погасить его любовь к вам. Видите ли, этот человек не способен любить сам, без посторонней помощи: нужно, чтобы кто-то без конца подбрасывал дрова в его камин. Если я стану превозносить вас перед ним, он не будет видеть в этом мире никого, кроме вас; если же я стану вас чернить, он не поздоровается с вами, встретившись на улице. Во-вторых, с той минуты, когда я сжег мосты, открыв вам свои замыслы, с вашей стороны было бы детской наивностью полагать, что я позволю вам вывести меня из игры и действовать самостоятельно. Я из тех, кто, однажды приняв решение, ради исполнения его не останавливается ни перед чем — вы слышите? Ни перед чем! Итак, если вы не захотите сделать меня своим союзником, вы будете иметь во мне противника. А тогда уж на войне как на войне. Вы наверняка размышляли обо всех видах страстей, изучали характеры различного склада. Все те роли, которые вы играли, должны были рассказать вам о многом, и вы, примеряя на себя костюмы и судьбы великих преступниц, оставивших свой след в истории, уж верно, и в своей душе отыскивали такой след. Вы все понимаете, не правда ли? Даже злодейство! Разумеется, не трусливое, низкое злодейство, но преступление дерзкое и грандиозное! Что ж, мне оно также понятно. Вы меня не знаете, но берегитесь узнать меня слишком хорошо! Право же, я искренно, от души не советую вам вступать в борьбу со мной.
При всем самообладании, которое певица до сей поры с такой твердостью сохраняла, она почувствовала невольную дрожь, встретив угрожающий взгляд Самуила, как будто эта угроза пробудила в ней какое-то страшное воспоминание, — вероятно, что-нибудь из ее ролей.
— Это то, что касается первого препятствия, — продолжал Самуил, смягчая свой тон. — Что до второго, то как вы сами сказали, надо, чтобы граф умер.
— Я этого не говорила! — воскликнула она.
— Да нет, сударыня, сказали. А я ответил: граф умрет. Но успокойтесь, это произойдет само собой, нам ничего не потребуется предпринимать, чтобы ускорить его кончину. Я врач и могу сообщить вам новость: господину графу фон Эбербаху, разбитому и изношенному трудами, скорбями и наслаждениями, жить осталось недолго.
— Ах! — вскрикнула Олимпия изменившимся голосом.
— Я говорил вам, что нам потребуются два года, — бесстрастно продолжал Самуил, — а мог бы сказать и два месяца. Но за то, что это не продлится более двух лет, я отвечаю вполне.
— Вы уверены? — выговорила певица, изо всех сил сдерживая свое смятение.
— Настолько уверен, что прошу выдать мне мои пять миллионов не ранее, чем назавтра после его кончины. Как видите, речь идет именно о скорой смерти, и мы с вами разделим наследство. Вы побледнели, на лбу у вас выступает холодный пот. Но это всего лишь нервы, они заставляют вас трепетать, в то время как ваш разум не сможет не отдать мне должного. Извлечь выгоду из могилы — дело вполне позволительное при условии, если вы ничего не сделали, чтобы поторопить ближнего отправиться туда. Впрочем, смысл поступков меняется в зависимости от того, кто их совершает. Есть нечто такое, что, на мой взгляд, выше нравственности, и это ум. Те, кому присуще величие, вправе попирать своими стопами мораль посредственности. У меня обширные планы. Это золото, которое граф фон Эбербах бездарно расходует на роскошные ливреи своих слуг и на уличных девиц, я использую для больших дел. Знаете ли вы, что в основе всего этого, быть может, таится такая цель, как освобождение народа и даже более, чем одного народа, — человечества? И неужели тех, кто имеет столь далеко идущие замыслы, может остановить какая-то дурацкая щепетильность? Когда это было, чтобы великие умы в своих грандиозных планах связывали себя догматами, почерпнутыми из катехизиса, и ребяческими понятиями о честности и правилах приличия? Или вы воображаете, что Цезарь был щепетилен? Что вы сказали бы о Наполеоне, чувствительном, словно девица, и не смеющем пролить кровь цыпленка? Впрочем, тут нечего пространно рассуждать: мы же не убьем этого человека, его прикончит болезнь, только и всего. И полно говорить о таких пустяках.