Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Дюма Александр. Страница 83

Что касается доктора Гатти, то о нем я, помнится, уже рассказывала. Этот придворный угодник с гибким хребтом, благодаря своему положению врача, был вхож повсюду, но использовал эту возможность не ради занятий медициной, а чтобы без конца интриговать. Королева питала к нему не слишком теплые чувства, но, тем не менее, позволяла ему пользоваться известным влиянием.

Князь Пиньятелли, впоследствии заслуживший немалую известность как главный наместник королевства, когда королевское семейство, покинув Неаполь, бежало на Сицилию, был тогда человек лет тридцати двух — тридцати четырех, лишенный каких бы то ни было примечательных черт, будь то в характере или в наружности; просто один из тех безотказных, послушных министров, каких злой гений народов в дни революций часто приближает к монархам, чтобы приказы последних, на их беду, исполнялись слишком усердно.

Видя королеву в столь превосходном расположении духа, присутствующие тотчас придали своим лицам такое же сияющее выражение.

Королева представила мне одного за другим семерых или восьмерых приближенных королевского семейства, прибывших по ее приглашению. Главных из них я назвала.

Как все немцы, Каролина очень любила музыку; поэтому в салоне было множество всевозможных музыкальных инструментов, среди которых мое внимание привлекли клавесин и арфа. Королева спросила, владею ли я каким-либо из них; я играла на обоих.

Я села за арфу. Было очевидно, что предстоящий дебют будет самым торжественным из всех, какие когда-либо бывали в моей жизни.

Несколькими месяцами ранее при раскопках в Геркулануме был найден манускрипт, содержащий стихи Сапфо.

Эти стихи были переведены на итальянский маркизом ди Гаргалло, потом Чимароза положил их на музыку.

Я распустила волосы и, тряхнув головой, заставила их рассыпаться по плечам; они были пышными, очень длинными и, поскольку я никогда их не пудрила, тонкими и легкими; они упали роскошной волной ниже пояса. Я постаралась — а, как известно, я великолепно владела мимическим искусством, — итак, я постаралась придать моим чертам вдохновение, достойное античной поэзии, и после вступления, во время которого уже раздались аплодисменты, запела, сопровождая стихи бесхитростными аккордами:

О дочь Юпитера, прекрасная Венера,
Над целым миром твой, лучась, вознесся трон,
Не дай душе сгореть в страданиях без меры,
Пеннорожденная, чей сладостен закон!
О, не питай ко мне враждебности незрячей!
Я жалобы любви несу на твой алтарь
И верю, моего ты не отринешь плача,
Владычица сердец, услышь меня, как встарь!
С лазурной высоты на воробьиных крыльях
Легчайшая меж всех небесных колесниц
Да спустится ко мне в жестокий час бессилья,
Дай вновь узреть тебя, царица из цариц!
Твоих бессмертных уст улыбка молодая
Мгновенно осушит потоки горьких слез,
Как солнце на заре, лучом траву лаская,
Стирает капельки ночных прозрачных рос.
«Зачем меня зовешь? — раздастся голос нежный. —
Чья смертная краса несет тебе напасть?
Чье сердце черствое холодностью небрежной
Ответствует тебе на пламенную страсть?
Бесчувственной души жестокую гордыню,
Клянусь тебе, Сапфо, сумею покарать,
И кто твои дары так презирает ныне,
Придет тебя о них смиренно умолять».
Не медли ж более, богиня упованья,
Великая, кому подвластны глубь и высь!
От мук меня спаси, уйми мои терзанья,
Во прахе я молю: «Явись ко мне! Явись!»

Надобно ли здесь напоминать читателю, каких высоких степеней совершенства достигла я в представлениях подобного рода, наполовину песенных, наполовину мимических. С первых же строк я полностью слилась со своим персонажем и тем самым тотчас завоевала души зрителей. Если рукоплескания не прерывали меня на каждой строфе, то лишь потому, что присутствующие боялись упустить хотя бы единый звук моего голоса и струн арфы. Но когда на последнем стихе последнего четверостишия я, пав на колени и возведя взор к небесам, исступленно воззвала к богине:

Во прахе я молю: «Явись ко мне! Явись!» —

из уст слушателей вырвался единый возглас, в котором изумления было не меньше, чем восторга.

Стало очевидно, что на сей раз я вызвала у публики чувство, прежде не изведанное ею, впечатление совершенно новое, неожиданное.

Королева, подняв, обняла меня и поцеловала.

— О, бис! Бис! — восклицала она. — Еще раз, Эмма, умоляю тебя!

Но я покачала головой.

— Государыня, — возразила я, — своим успехом я обязана неожиданности. Когда не останется неожиданности, не будет и успеха. Никогда не требуйте от меня повторения; но я могу попробовать показать что-нибудь другое, если вам угодно.

— Все что пожелаешь, только скорее, скорее, скорее! Нам не терпится снова рукоплескать тебе. Вы когда-нибудь видели что-либо подобное, Гатти? А вы, Роккаромана?

Как легко догадаться, ответ был единодушен.

Разумеется, все присоединились к королеве и просили меня сыграть что-нибудь еще.

Я была уверена, что произведу эффект в сцене безумия Офелии. Поэтому я попросила у королевы тюлевую вуаль и цветы.

— Ступай в мою комнату и выбери среди моих вуалей такую, какая тебе больше подойдет, — сказала она. — Что до цветов, то спустись в сад, там ты их найдешь во множестве.

Мы обе отправились в королевскую спальню. Там я выбрала простую вуаль из тюля, и мы, королева и я, пошли в сад. Предоставив себя в мое полное распоряжение, королева говорила:

— Хочешь герань? А вот ветка апельсинового дерева, она не подойдет? Может быть, возьмешь этот цветок олеандра?

Но все это было совсем не то, что требовалось мне. Эти аристократические, изнеженные цветы цивилизованных садов не имели к безумной Офелии никакого отношения. В стихах Шекспира говорилось о маках, васильках, овсюге, розмарине, руте — откуда я их возьму? Цветы, которые мне предлагали, годились для королевского венца, они были к лицу дочери Марии Терезии, но не дочери Полония. Однако со временем я стала сговорчивее и уже соглашалась на бриллианты и жемчуг, если не находилось ничего другого.

Королева пожелала было остаться и помочь мне переодеться, но, поскольку мне более всего хотелось поразить именно ее, я безжалостно отослала ее из комнаты. Впрочем, благодаря моей ловкости в подобного рода преображениях, Каролина едва успела войти в салон и занять свое кресло, как дверь спальни распахнулась и я показалась в проеме, бледная, с блуждающим взором и сведенным гримасой безумия ртом.

Если мои зрители, потомки древних афинян, были малознакомы с поэзией музы Лесбоса, тем с большими основаниями был им чужд поэт из Стратфорда-на-Эйвоне; к тому же ни один из присутствовавших не знал английского настолько, чтобы понимать Шекспира. Таким образом, для них это оказалась просто пантомимическая сцена.

Но для меня это не имело значения, ведь именно в пантомиме я была особенно блистательна.

Должна сказать, что, кажется, никогда, даже в минуты самого всепоглощающего вдохновения я не поднималась до таких высот выразительности, как в тот вечер. О, я и в самом деле была простодушной гамлетовой Валентиной, отчаявшейся дочерью Полония, утратившей рассудок сестрой Лаэрта. Мне не хватало реплик, но я восполнила все;