Граф Монте-Кристо ( с иллюстр. ) - Дюма Александр. Страница 39

Аббат пожал плечами.

– Ясно как день, – сказал он, – и велико же ваше простодушие, что вы сразу не догадались.

– Так вы думаете?.. – вскричал Дантес. – Какая подлость!

– Какой был почерк у Данглара?

– Очень красивый и четкий, с наклоном вправо.

– А каким почерком был написан донос?

– С наклоном влево.

Аббат улыбнулся.

– Измененным!

– Почерк настолько твердый, что едва ли он был изменен.

– Постойте, – сказал аббат.

Он взял перо или, вернее, то, что называл пером, обмакнул в чернила и написал левой рукой, на холсте, заменяющем бумагу, первые строки доноса.

Дантес отпрянул и со страхом взглянул на аббата.

– Невероятно! – воскликнул он. – Как этот почерк похож на тот!

– Донос написан левой рукой. А я сделал любопытное наблюдение, – продолжал аббат.

– Какое?

– Все почерки правой руки разные, а почерки левой все похожи друг на друга.

– Все-то вы изучили!.. Все знаете!

– Будем продолжать.

– Да, да.

– Перейдем ко второму вопросу.

– Я слушаю вас.

– Нужно ли было кому-нибудь, чтобы вы не женились на Мерседес?

– Да, одному молодому человеку, который любил ее.

– Его имя?

– Фернан.

– Имя испанское.

– Он каталанец.

– Считаете ли вы, что он мог написать донос?

– Нет, он ударил бы меня ножом, только и всего.

– Да, это в испанском духе: убийство, но не подлость.

– Да он и не знал подробностей, описанных в доносе.

– Вы никому их не рассказывали?

– Никому.

– Даже невесте?

– Даже ей.

– Так это Данглар.

– Теперь я в этом уверен.

– Постойте… Знал ли Данглар Фернана?

– Нет… Да… Вспомнил!

– Что?

– За день до моей свадьбы они сидели за одним столом в кабачке старика Памфила. Данглар был дружелюбен и весел, а Фернан бледен и смущен.

– Их было только двое?

– Нет, с ними сидел третий, мой хороший знакомый: он-то, верно, и познакомил их… портной Кадрусс. Но он был уже пьян… Постойте… постойте… Как я не вспомнил этого раньше! На столе, где они пили, стояла чернильница, лежали бумага, перья. – Дантес провел рукою по лбу. – О! Подлецы, подлецы!

– Хотите знать еще что-нибудь? – спросил аббат с улыбкой.

– Да, да, вы так все разбираете, так ясно все видите. Я хочу знать, почему меня допрашивали только один раз, почему меня обвинили без суда?

– Это уже посложнее, – сказал аббат. – Пути правосудия темны и загадочны, в них трудно разобраться. Проследить поведение обоих ваших врагов – это было просто детской игрой, а теперь вам придется дать мне самые точные показания.

– Извольте, спрашивайте. Вы поистине лучше знаете мою жизнь, чем я сам.

– Кто вас допрашивал? Королевский прокурор, или его помощник, или следователь?

– Помощник.

– Молодой, старый?

– Молодой, лет двадцати семи.

– Так, еще не испорченный, но уже честолюбивый, – сказал аббат. – Как он с вами обращался?

– Скорее ласково, нежели строго.

– Вы все ему рассказали?

– Все.

– Обращение его менялось во время допроса?

– На одно мгновение, когда он прочел письмо, служившее уликой против меня, он, казалось, был потрясен моим несчастьем.

– Вашим несчастьем?

– Да.

– И вы уверены, что он скорбел именно о вашем несчастье?

– Во всяком случае, он дал мне явное доказательство своего участия.

– Какое именно?

– Он сжег единственную улику, которая могла мне повредить.

– Которую? Донос?

– Нет, письмо.

– Вы уверены в этом?

– Это произошло на моих глазах.

– Тут что-то не то. Сдается мне, что этот помощник прокурора более низкий негодяй, чем можно предположить.

– Честное слово, меня бросает в дрожь, – сказал Дантес, – неужели мир населен только тиграми и крокодилами?

– Да, но только двуногие тигры и крокодилы куда опаснее всех других.

– Пожалуйста, будем продолжать!

– Извольте. Вы говорите, он сжег письмо?

– Да, и прибавил: «Видите, против вас имеется только эта улика, и я уничтожаю ее».

– Такой поступок слишком благороден и потому неестествен.

– Вы думаете?

– Я уверен. К кому было письмо?

– К господину Нуартье, в Париже, улица Кок-Эрон, номер тринадцать.

– Не думаете ли вы, что помощник прокурора мог быть заинтересован в том, чтобы это письмо исчезло?

– Может быть; он несколько раз заставил меня обещать – будто бы для моей же пользы, – не говорить никому об этом письме и взял с меня клятву, что я никогда не произнесу имени, написанного на конверте.

– Нуартье! – повторил аббат. – Нуартье! Я знал одного Нуартье при дворе бывшей королевы Этрурии; знал Нуартье – жирондиста во время революции. А как звали вашего помощника прокурора?

– Де Вильфор.

Аббат расхохотался.

Дантес посмотрел на него с изумлением.

– Что с вами? – сказал он.

– Видите этот солнечный луч? – спросил аббат.

– Вижу.

– Ну так вот: теперь ваше дело для меня яснее этого луча. Бедный мальчик! И он был ласков с вами?

– Да.

– Этот достойный человек сжег, уничтожил письмо?

– Да.

– Благородный поставщик палача взял с вас клятву, что вы никогда не произнесете имени Нуартье?

– Да.

– А этот Нуартье, несчастный вы слепец, да знаете ли вы, кто такой этот Нуартье? Этот Нуартье – его отец!

Если бы молния ударила у ног Дантеса и разверзла перед ним пропасть, на дне которой он увидел бы ад, она не поразила бы его так внезапно и так ошеломляюще, как слова аббата. Он вскочил и схватился руками за голову.

– Его отец! Его отец! – вскричал он.

– Да, его отец, которого зовут Нуартье де Вильфор, – отвечал аббат.

И тогда ослепительный свет озарил мысли Дантеса; все, что прежде казалось ему темным, внезапно засияло в ярких лучах. Изменчивое поведение Вильфора во время допроса, уничтожение письма, требование клятвы, просительный голос судьи, который не грозил, а, казалось, умолял, – все пришло ему на память. Он закричал, зашатался, как пьяный; потом бросился к подкопу, который вел из камеры аббата в его темницу.

– Мне надо побыть одному! – воскликнул он. – Я должен обдумать все это!

И, добравшись до своей камеры, он бросился на постель. Вечером, когда пришел тюремщик, Дантес сидел на койке с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя.

В эти долгие часы размышления, пролетевшие, как секунды, он принял грозное решение и поклялся страшной клятвой.

Дантеса пробудил от задумчивости человеческий голос, голос аббата Фариа, который после ухода тюремщика пришел пригласить Эдмона отужинать с ним. Звание сумасшедшего, и притом забавного сумасшедшего, давало старому узнику некоторые привилегии, а именно: право на хлеб побелее и на графинчик вина по воскресеньям. Было как раз воскресенье, и аббат пришел звать своего молодого товарища разделить с ним хлеб и вино.

Дантес последовал за ним. Лицо его прояснилось и приняло прежнее выражение, но в глазах были жестокость и твердость, свидетельствовавшие о том, что в юноше созрело какое-то решение. Аббат посмотрел на него пристально.

– Я сожалею о том, что помог вам в ваших поисках правды, и сожалею о словах, сказанных мною.

– Почему? – спросил Дантес.

– Потому что я поселил в вашей душе чувство, которого там не было, – жажду мщения.

Дантес улыбнулся.

– Поговорим о другом, – сказал он.

Аббат еще раз взглянул на него и печально покачал головой. Но, уступая просьбе Дантеса, заговорил о другом. Беседа с аббатом, как с любым собеседником, много перенесшим, много страдавшим, была поучительна и неизменно занимательна, но в ней не было эгоизма, этот страдалец никогда не говорил о своих страданиях.

Дантес с восторгом ловил каждое его слово; иные слова аббата отвечали мыслям, ему уже знакомым, и его знаниям моряка; другие касались предметов, ему неведомых, и, как северное сияние, которое светит мореплавателям в полуночных широтах, открывали ему новые просторы, освещенные фантастическими отблесками. Он понял, какое счастье для просвещенного человека сопутствовать этому возвышенному уму на высотах нравственных, философских и социальных идей, где он привык парить.