Женская война - Дюма Александр. Страница 109

– По-моему, лучше бы забвение, ну да все равно. Коли человек виноват, так ему не приходится быть разборчивым. Значит, ты мне простишь мои грехи, сестричка?

– Да, я их уже простила, – отвечала Нанона.

– А, это меня радует, – сказал Ковиньяк. – Значит, с этих пор ты будешь в состоянии смотреть на меня без отвращения.

– Не только без отвращения, но даже с удовольствием.

– С удовольствием?

– Да, мой друг.

– Друг? Вот как! Знаешь, Нанона, такое название доставляет мне большое удовольствие, потому что ты мне даешь его по доброй воле, тогда как братом ты должна меня называть волей-неволей. Значит, ты решилась переносить мое присутствие около себя?

– О, этого я не говорю, – ответила Нанона. – Существуют невозможные вещи, Ролан, и мы оба будем их помнить.

– Понимаю, – сказал Ковиньяк с новым глубочайшим вздохом. – Я изгнан. Ведь ты меня изгоняешь, не так ли, я больше не увижу тебя. Ну, что делать! Хотя для меня будет очень тяжело не видать тебя, Нанона, но я сам понимаю, что заслужил это. Да я и сам осудил себя на это. И что мне теперь делать во Франции? Мир заключен. Гиенна умиротворена. Королева и мадам Конде сделались наилучшими друзьями в мире, а я не могу себя обманывать до такой степени, чтобы воображать себе, что я заслужил милости той или другой из них. И самое лучшее, что я могу сделать, это удалиться в добровольное изгнание. Итак, милая сестричка, скажи прости вечному страннику. Теперь идет война в Африке. Бофор идет сражаться с неверными, и я пойду с ним. По правде сказать, я решительно не постигаю, в чем эти неверные провинились против верных. Но это нашего брата не касается, это дело королей. А там можно быть убитым – вот и все, что мне нужно. Отправлюсь туда. Когда ты узнаешь, что я умер, ты все же будешь не так ненавидеть меня.

Нанона, которая слушала этот поток слов, опустив голову, подняла на Ковиньяка свои большие глаза.

– Это правда? – спросила она.

– Что?

– То, что ты задумал, брат?

Ковиньяк был увлечен в своем порыве красноречия звуком собственных слов, как это часто бывает с людьми, привыкшими к пустозвонству. Вопрос, заданный Наноною, призвал его к действительности. Он вопросил самого себя, нельзя ли ему как-нибудь от этого порыва вдохновения сделать переход к чему-нибудь посущественнее.

– Видишь ли, сестричка, – сказал он, – клянусь тебе... Уж, право, не знаю чем... Ну, клянусь тебе честью Ковиньяка, что я действительно глубоко опечален смертью Ришона, а еще больше смертью... Вот видишь ли, сейчас только, сидя вот на этом самом камне, я старался всеми силами и средствами угомонить свое сердце, которое до сих пор всю мою жизнь молчало во мне и которое теперь не довольствуется тем, что бьется, но говорит, кричит, плачет. Скажи, Нанона, ведь это и есть то самое, что называется угрызениями совести?

Этот вопль был так натурален, был так полон горести, несмотря на его дикость, что Нанона поверила его исхождению из самой глубины сердца.

– Да, – сказала она, – это угрызение совести. Ты лучше, чем я думала.

– Ну, коли так, – сказал Ковиньяк, – коли это точно угрызение совести, то я отправлюсь в африканскую кампанию. Ведь ты доставишь мне средства для обмундирования и путешествия, и дай Бог, чтобы все твои горести удалились со мною.

– Ты никуда не пойдешь, брат, – сказала Нанона. – Отныне ты будешь вести жизнь вполне обеспеченного человека. Ты уже десять лет борешься с нищетою. Я не говорю об опасностях, которым ты подвергался, они неизбежно связаны с жизнью солдата. На этот раз ты спас свою жизнь там, где другой ее потерял. Значит, такова была воля Божия, чтобы ты жил, а мое желание, совпадающее с этою волею, в том, чтобы отныне ты жил счастливо.

– Погоди, сестрица, что ты такое говоришь и как понимать твои слова? – отвечал Ковиньяк.

– Я хочу сказать, что ты должен отправиться в мой дом в Либурне, прежде чем его успеют разграбить. Там в потайном шкафу, что позади венецианского зеркала...

– В потайном шкафу? – переспросил Ковиньяк.

– Да, ведь ты его знаешь, не правда ли? – спросила Нанона с улыбкою. – Ведь ты из этого самого шкафа месяц тому назад взял двести пистолей?

– Нанона, ты должна мне отдать ту справедливость, что я мог бы взять из этого шкафа, битком набитого золотом, гораздо больше, а между тем взял только то, что было мне существенно необходимо.

– Это правда, – сказала Нанона, – и если это может тебя оправдать в собственных глазах, то я охотно это подтверждаю.

Ковиньяк покраснел и опустил глаза.

– О, Боже мой, забудем об этом, – сказала Нанона. – Ты очень хорошо знаешь, что я прощаю тебя.

– А чем это доказывается? – спросил Ковиньяк.

– А вот чем. Ты отправишься в Либурн, откроешь этот шкаф и найдешь в нем все, что мне удалось уберечь от своего богатства: двадцать тысяч экю золотом.

– Что же я буду с ними делать?

– Ты их возьмешь.

– Но кому же ты предназначаешь эти двадцать тысяч экю?

– Тебе, брат. Это все, чем я располагаю. Ведь ты знаешь, что, расставаясь с д’Эперноном, я ничего не выпросила для себя, так что моими домами и замками завладели другие.

– Что ты говоришь, сестра! – вскричал пришедший в ужас Ковиньяк. – Что ты забрала себе в голову?

– Да ничего, Ролан, я только повторяю тебе, что ты возьмешь себе эти двадцать тысяч экю.

– Себе?.. А тебе?..

– Мне не нужно этих денег.

– Ага, я понимаю, у тебя есть другие. Ну, тем лучше! Но ведь эта сумма громадная, ты подумай об этом, сестра. Для меня этого много за один раз.

– У меня других денег нет, у меня остались только драгоценные вещи. Я и их тебе отдала бы, но они мне необходимы для вклада в этот монастырь.

Ковиньяк подскочил от удивления.

– В этот монастырь! – вскричал он. – Ты хочешь вступить, сестра, в этот монастырь?

– Да, мой друг.

– О, ради Бога, не делай этого, сестричка! Монастырь!.. Ты подумай, какая там скучища! Ты об этом меня спроси, ведь я был в семинарии. Шутка сказать, монастырь! Нанона, не делай этого, ты сгниешь!

– Я на это и надеюсь, – сказала Нанона.

– Слушай, сестра, если так, то я не хочу твоих денег, слышишь? Черт побери! Эти деньги спалят мне руки.

– Ролан, – возразила Нанона, – я вступлю сюда не для того, чтобы тебя обогатить, а для того, чтобы самой стать счастливою.

– Но ведь это сумасшествие! – сказал Ковиньяк. – Я твой брат, Нанона, и я этого не допущу.

– Мое сердце уже здесь, Ролан. Что же будет делать мое тело в другом месте?

– Об этом страшно и подумать, – сказать Ковиньяк. – О, моя милая Нанона, моя дорогая сестра, пожалей себя!

– Пожалуйста, ни слова больше, Ролан. Ты слышал меня. Эти деньги твои, распорядись ими разумно, потому что твоя бедная Нанона не будет подле тебя, чтобы снабдить тебя снова деньгами.

– Но послушай, сестра, что доброго сделал я для тебя, для того, чтобы ты так великодушно обошлась со мною?

– Ты дал мне то, чего одного я ожидала, чего одного жаждала, что для меня было всего дороже. Это было именно то, что ты привез мне из Бордо в тот вечер, когда он умер и когда я не могла умереть.

– Ах да, вспоминаю, – сказал Ковиньяк, – это та прядь волос...

И искатель приключений понурил голову, он почувствовал у себя в глазах какое-то необычное ощущение. Он поднял руку к глазам.

– Другой бы плакал, – сказал он. – Я плакать не умею, но, ей-богу, страдаю от этого нисколько не меньше, если не больше.

– Прощай, брат, – сказала Нанона, протягивая руку молодому человеку.

– Нет, нет, нет! – воскликнул Ковиньяк. – Никогда я не скажу тебе прости по своей доброй воле! И что тебя побуждает запираться в этом монастыре? Страх, что ли? Коли так, уедем из Гиенны, будем вместе бродить по свету. Ведь и в мое сердце вонзилась стрела, которую я повсюду буду носить с собою, и она будет причинять мне боль, которая заставит меня чувствовать и твою боль. Ты будешь мне говорить о нем, а я буду тебе говорить о Ришоне. Ты будешь плакать, а потом, может быть, и я тоже стану способен плакать, и это доставит мне облегчение. Хочешь, удалимся куда-нибудь в пустыню, и там я буду почтительно услуживать тебе, потому что ты святая девушка. Хочешь, я сам стану монахом? Впрочем, нет, я не в состоянии, признаюсь откровенно. А только ты не уходи в монастырь, не прощайся со мной навеки!