История моих животных - Дюма Александр. Страница 37
Так я собрал благородное и святое семейство, какого больше ни у кого нет. Едва человек упадет, я иду к нему и протягиваю ему руку, зовут ли его граф де Шамбор или принц де Жуанвиль, Луи Наполеон или Луи Блан. От кого я узнал о смерти герцога Орлеанского? От принца Жерома Наполеона. Вместо того чтобы кланяться в Тюильри тем, кто был у власти, я оказывал знаки внимания изгнаннику во Флоренции. Правда, я тотчас же покинул изгнанника ради усопшего и проделал пятьсот льё на почтовых для того, чтобы, хотя мои слезы были искренними, найти в Дрё неласковый прием у короля, такой же, какой ждал меня в Клермонте, когда я, из любви проводив гроб сына, счел своим долгом из приличия следовать за гробом отца.
Накануне 13 июня я был врагом г-на Ледрю-Роллена, на которого ежедневно нападал в своей газете «Месяц»; 14 июня г-н Ледрю-Роллен прислал сказать мне, чтобы я успокоился, поскольку он в безопасности.
Поэтому я чаще бываю в тюрьмах, чем во дворцах, поэтому я трижды был в Аме, один раз в Елисейском дворце и никогда — в Тюильри.
Я не объяснил всего этого йоннским избирателям, так что, войдя в зал клуба, где собрались в ожидании три тысячи человек, был встречен нелестным для меня шумом.
Из этого шума прорвалась грубость. К несчастью для того, кто позволил себе ее, он был в пределах досягаемости для меня. Жест, которым я на нее ответил, прозвучал достаточно громко, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его природе. Шум разросся в громкие крики, и на трибуну я поднялся посреди настоящей бури.
Первый же резкий выпад против меня состоял в том, что у меня потребовали объяснений моего «фанатизма» по отношению к герцогу Орлеанскому. Что называется, взяли быка за рога. Только на этот раз бык оказался сильнее. Я пристыдил одних — за их забывчивость, других — за неблагодарность. Я сослался на крик боли, который, вырвавшись 13 июля 1842 года из груди тридцати тысяч человек, донес до меня за пятьсот льё роковую весть. Я обрисовал этого несчастного принца, красивого, молодого, храброго, изящного, артистичного, француза до кончиков ногтей, принадлежащего отечеству до кончиков волос. Я напомнил об Антверпене, о перевале Музайя, о Железных Воротах, о помиловании гусара Брюйана — по моей просьбе, о помиловании Барбеса — по просьбе Виктора Гюго. Я пересказал несколько выражений принца, таких остроумных, словно их обронил Генрих IV, и несколько других, таких сердечных, какие мог сказать лишь он сам. Так что четверть часа спустя половина зала рыдала, и я сам вместе с ней; двадцать минут спустя весь зал аплодировал, и с этого вечера мне не только принадлежали три тысячи голосов, но я приобрел три тысячи друзей.
Что стало с этими тремя тысячами друзей, чьих имен я так никогда и не узнал? Бог весть! Они разошлись, унося каждый в своем сердце ту золотую искорку, что называется воспоминанием. Только двое или трое уцелели в том страшном крушении времени, которое в конце концов поглотит и их, и меня вместе с ними. И эти люди не только остались моими друзьями, но стали братьями: братьями по дружбе и собратьями по святому Губерту.
Вот видите, мы далеко ушли, но, описав круг, вернулись туда, откуда вышли, то есть к Причарду.
Меня пригласили открыть охоту в следующем году в виноградниках Нижней Бургундии.
Как известно, в каждом винодельческом краю бывает два открытия сезона — хлебное и виноградное; это можно перевести таким образом: в каждом винодельческом краю бывает два ложных открытия сезона, и ни одного настоящего.
Понятно, что в застольных разговорах, оживляющих обеды охотников, Причард не был забыт. Я, как мог, устно поведал о том, о чем вам, милые читатели, рассказал своим пером; так что Причард был приглашен вместе с хозяином и его ожидали с не меньшим нетерпением, чем меня.
Мы опасались только одного: как бы ампутация одной из задних лап, произведенная Мишелем, не воспрепятствовала стремительности его передвижений, которые я попытался описать и которые составляли основную и неподражаемую особенность Причарда.
Мне казалось, что я заранее могу сказать: этого не случится и Причард будет в силах отдать лучшему бургундскому бегуну одну свою лапу, даже если эта лапа — задняя.
Четырнадцатого октября, накануне виноградного открытия сезона, я приехал к своему доброму другу Шарпийону, нотариусу в Сен-Бри, предупредив телеграммой кухарку, чтобы она ничего не оставляла без присмотра.
Через час после моего приезда на Причарда уже поступили три жалобы: будь он человеком, за эти преступления его отправили бы на каторгу.
Он совершил простую кражу, предумышленную кражу и кражу со взломом.
Освободив курятник, его туда загнали и заперли за ним дверь.
Через четверть часа я увидел пламенеющий султан Причарда.
— Кто выпустил Причарда? — крикнул я Мишелю.
— Причарда? Его не выпускали.
— Да? Загляните в курятник.
Причард совершил побег тем же способом, что Казанова: проделав дыру в крыше.
— Найдите Причарда, — сказал я Мишелю, — и посадите его на цепь.
Мишелю только того и хотелось. У него бывали припадки ярости, когда он восклицал, подобно некоторым родителям, обращающимся к своим детям:
— Ах, нигедяй! Ты умрешь не иначе как от моей руки!
Так что он устремился в погоню за Причардом.
Но, сколько он ни бегал по трем или четырем улицам Сен-Бри, нигде не смог обнаружить Причарда: тот исчез, помахав хвостом, как на прощание машут платком другу.
— Ну все, — сказал, вернувшись, Мишель.
— Что все, Мишель?
Я совершенно забыл о Причарде.
— Нигедяй отправился туда сам по себе.
— Куда?
— Да на охоту же!
— А, вы говорите о Причарде?
— Вот именно. Невозможно его поймать, и что самое любопытное — он совратил Рокадора.
— Как, он совратил Рокадора?
— О Господи! Да. Он взял его с собой.
— Это невозможно! — произнес Пьер.
Пьер — это Мишель Шарпийона.
— Невозможно? Почему?
— Рокадор был на цепи.
— Если Рокадор в самом деле был на цепи… — начал я.
— Дайте ему сказать, — прервал меня Мишель.
— Железная цепь толщиной с мизинец, — продолжал Пьер, воспользовавшись разрешением.
— А что было на конце этой цепи? — спросил Мишель и, подмигнув, обратился ко мне: — Подождите.
— Черт возьми! На конце цепи было кольцо, вделанное в стену.
— Я вас не об этом конце спрашиваю, — объяснил Мишель, — а о втором.
— На другом конце был ошейник Рокадора.
— Из чего?
— Кожаный, разумеется!
— Ну так вот, Причард оказал ему дружескую услугу: перегрыз ошейник. Посмотрите, он словно бритвой разрезан!
Мы взглянули на ошейник: Мишель не преувеличивал.
До десяти часов вечера о Причарде больше не упоминали; в десять часов мы услышали, что кто-то скребется у входной двери.
Мишель, все время прислушивавшийся, пошел открывать.
По крикам, которые я услышал, стало понятно, что произошло нечто неожиданное.
Возгласы Мишеля звучали все ближе, через минуту дверь гостиной открылась и Причард величественно вошел, держа в пасти роскошного зайца, совершенно целого, только задушенного.
Рокадор остановился у своей конуры и забился в нее.
Оба, словно два разбойника, были в крови.
Не знавшие Причарда не могли примирить этого совершенно невредимого зайца с кровавыми пятнами, выдававшими сообщников.
И только мы с Мишелем переглянулись.
— Ну, Мишель, — сказал я, — вижу, вам до смерти хочется рассказать, как они это проделали. Говорите, Мишель, говорите.
Мишель воспользовался случаем.
— Видите ли, — начал он, — Причард — хитрец. Он пошел к Рокадору и сказал ему: «Хочешь поохотиться со мной?» Рокадор ему ответил: «Ты же видишь, я не могу, потому что сижу на цепи». — «Дурак, — ответил Причард, — погоди». И тут он избавил Рокадора от ошейника. Тогда они вместе вышли и напали на след зайца; Причард залег у следа и отправил Рокадора гнать добычу. Когда заяц вернулся по своему следу, Причард напал на него и задушил. Тогда они, как два добрых друга, вместе пообедали первым зайцем.