Могикане Парижа - Дюма Александр. Страница 68

Но это известие, которое успокоило бы всякого другого, казалось, увеличило волнение святого человека: он испускал такие вздохи, что испугал своего лакея, и тот вместо того, чтобы оставаться в комнате своего хозяина вместе с сиделкой, притихшей в большом мягком кресле, ушел ждать доминиканца на лестнице.

Священник вошел в комнату.

XII. Исповедь

– Сударь, – сказал лакей, – вот господин аббат, которого вы ждете.

Умирающий сделал резкое движение, как бы вздрогнул всем телом, и болезненно простонал. Затем глухим голосом проговорил:

– Пусть войдет.

Отец Доминик подошел, и его взгляд с участием обратился в глубину алькова.

Чувство, которое он испытывал к человеку, призвавшему его, после всего, что он о нем слышал, было удивление, смешанное с благоговением. Как ни молод был аббат Доминик, он видел уже столько дурных людей, что был глубоко тронут, видя доброго человека.

Но вдруг он вздрогнул: так это лицо не было похоже на то, которое он думал увидеть.

– Марианна, – произнес больной, обращаясь к сиделке.

Марианна встала, утомленная бесонницей и в то же время исполненная сострадания, подошла к постели.

– Как вы чувствуете себя, мой добрый господин? – спросила она.

– Худ о, очень худо, Марианна! Дайте мне пить и оставьте меня с этим господином.

Сиделка подала Жерару чашку с питьем, теплоту которого поддерживала при помощи лампочки. Он отпил немного, потом упал на подушки, видимо, измученный сделанным усилием.

– Благодарю, Марианна, благодарю, – сказал Жерар, отводя руку сиделки. – Отпустите занавеси и оставь те нас… Мне больно от света.

Марианна опустила занавеси, и в комнате сделалось темно, ее освещал только слабый свет ночника.

В короткий промежуток времени, прошедший с момента прихода в комнату и до мгновения, когда занавеси скрыли от него лицо больного, молодой священник пристально смотрел на это лицо, которое далеко не походило на то, которое он предполагал встретить, как мы уже сказали.

Это был человек пятидесяти или почти шестидесяти лет, с низким, узким лбом и лысым черепом; маленькие, ввалившиеся глаза тускло-серого цвета скрывались по временам за красными мигающими веками; густые седеющие брови, некоторые волоски которых торчали, как щетина, срослись вместе и образовали над глазами высокий свод; нос сгорбленный, тонкий, острый, рот большой с тонкими бледными губами. Все это делало больного скорее похожим на ястреба, чем на человека.

Как бы болезнь не изменила лицо умирающего, его все-таки можно было легко воспроизвести в воображении и представить себе в здоровом состоянии. Аббат Доминик был поражен той – если можно так выразиться – животностью, хищностью, даже низменностью, которые выражал общий вид этой физиономии.

Конечно, он был не безобразнее других; но его безобразие было его собственное, личное, как говорится, sui genezis. Оно выражало в эту минуту ужас самым отталкивающим образом.

Вид умирающего всегда трогателен и направляет мысли к Богу. Но вид этого человека, хотя чувствовалось, что он близок к агонии, к могиле, вместо того, чтобы возбуждать участие, возбуждал в монахе только непреодолимое отвращение.

Вот почему священник остановился в оцепенении.

Он ожидал, что на челе больного отразятся все благородные стремления его сердца; но при виде этого лица брови Доминика нахмурились; он точно с отчаянием сел у изголовья этого человека, опустив голову на грудь.

В этом положении, несмотря на то, что он пришел протянуть руку чистой душе, он, казалось, молил Бога дать ему силу выслушать исповедь дурного человека и вырвать у сатаны душу, проклятую заранее.

Между тем умирающий вместо того, чтобы говорить, стонал и плакал, и тогда брат Доминик заговорил первый.

– Вы просили меня прийти? – начал он.

– Да.

– Я вас слушаю.

Умирающий посмотрел на священника с беспокойством, заставившим сверкнуть его потухшие глаза.

– Вы очень молоды, отец мой, – заметил он.

Священник встал, уступая первому чувству негодования.

– Но ведь не я напросился прийти к вам, – ответил он.

Тогда умирающий быстро протянул исхудалую руку и остановил его, ухватив за рясу.

– Нет, – возразил он, – останьтесь!.. Я хотел сказать, что в ваши годы вы, вероятно, недостаточно вдумывались в мрачные стороны жизни, чтобы ответить на вопросы, с которыми я должен к вам обратиться.

– Что я могу сказать вам? – отвечал священник. – Если вы будете спрашивать веру, я и отвечу вам, исходя из ее заповедей, если вы спросите мой ум, я постараюсь вам ответить тем, что он подскажет мне.

На минуту воцарилось молчание, священник стоял.

– Садитесь, отец мой, – промолвил умирающий умоляющим голосом.

Доминик опустился на стул.

– Теперь, отец мой, – продолжал Жерар, – ради Бога, не возмущайтесь теми просьбами, которые я обращу к вам, и в особенности обещайте мне не покидать меня прежде, чем выслушаете всю мою исповедь!..

– Говорите, – сказал священник.

– Вы знаете лучше, чем я, догматы церкви, к которой принадлежите, отец мой…

Жерар остановился, но после небольшого колебания продолжал:

– Отец мой, вы верите в будущую жизнь?

Священник посмотрел на умирающего с выражением, близким к презрению.

– Если бы я не верил в будущую жизнь, – сказал он, – то разве стал бы я носить ту одежду, которая на мне?

Жерар вздохнул.

– Да, я понимаю, – сказал он, – но верите ли вы, что в будущей жизни человек получит награду за свою добродетель и наказание за преступления?

– Иначе для чего бы была она?

– И вы верите, отец мой, – продолжал умирающий, – что исповедь необходима для отпущения наших грехов и что прощение Божие может сойти на голову грешного только в присутствии служителя алтаря?

– Церковь утверждает это. Но искреннее, теплое и душевное раскаяние может заменить отпущение грехов в присутствии священника.

– Так что человек, принесший полное раскаяние…

Священник поглядел на умирающего.

– Какой грешник может похвалиться, что он вполне раскаялся? – спросил доминиканец. – Какой преступник может утверждать, что его раскаяние не вызвано страхом, что угрызения его совести чужды ужаса? Какой умирающий может сказать: «Если бы завтра Бог возвратил мне жизнь, дни, часы, которые он от меня отнимает, они были бы употреблены на то, чтобы изгладить зло, сделанное мною?»

– Я! Я! – вскричал умирающий. – Я могу сказать это!

– Тогда, – возразил священник, – я вам не нужен.

И он встал во второй раз.

Но исхудалая рука Жерара ухватилась за его одежду, тогда как голос его шептал:

– Нет, нет, останьтесь, отец мой!.. Я лгу самому себе: это не раскаяние, это не угрызение совести заставляет меня говорить, это ужас! Мне нужно получить прощение людей, прежде чем предстать перед Богом!.. Останьтесь, отец мой, умоляю вас!

Доминик опять сел, но, видимо, с невольным отвращением.

– Я обязан здесь повиноваться вашей воле, а не моей, – отвечал он, – иначе, Бог свидетель, я сейчас бы ушел. Вы говорите об ужасе; да, ужас, который я испытываю, слушая вас, почти равняется тому, который заставляет вас колебаться говорить со мною.

– Отец мой, – спросил больной, – думаете ли вы, что я так близок к смерти, как говорят?

– Это следует спросить у доктора, а не у меня, брат мой, – ответил священник.

– Мне кажется, что у меня есть еще силы, что я могу подождать, отец мой… – возразил больной, колеблясь. – Не можете ли вы прийти завтра… или вечером.

– Может быть, вы можете подождать, но у меня есть печальный и священный долг, который я должен исполнить, и через два часа я уезжаю в Бретань.

– Ах, вы уезжаете… Вы оставляете Париж… через два часа?.

– Да.

– Надолго?

– Это продлится столь долго, как это будет угодно Богу! Я еду утешать отца в смерти его сына.

– В таком случае, – прошептал умирающий, – лучше, чтоб было так… Да, сам Бог послал вас… Вы уезжаете, не так ли? Вы уезжаете непременно?