Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Дюма Александр. Страница 34
Дом казался пустым: все были в часовне.
Я отправилась туда же, где были все. Когда я переступила порог, Смеранда, с которой я не виделась три дня, двинулась мне навстречу и подошла ко мне.
Она казалась изваянием Горя. Медленным движением ожившей на миг статуи она ледяными губами прикоснулась к моему лбу и замогильным голосом произнесла свои обычные слова: «Костаки любит вас».
Вы не можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. Это уверение в любви в настоящем времени, вместо прошедшего: это «любит вас» вместо «любил вас», эта загробная любовь ко мне, живой, — все это было ужасно.
В то же время мною овладевало странное чувство, как будто я была действительно женой того, кто умер, а не невестой того, кто был жив. Этот гроб привлекал меня к себе, привлекал мучительно, как змея привлекает очарованную ею птицу. Я искала глазами Грегориску.
Я увидела его: он стоял бледный у колонны; глаза были подняты к небу. Не знаю, видел ли он меня.
Монахи монастыря Ганго окружили тело, пели псалмы греческого обряда, иногда благозвучные, чаще монотонные. Я также хотела молиться, но молитва замирала на моих устах. Я была так потрясена, что мне казалось, будто я присутствую на каком-то сборище демонов, а не на священном обряде.
Когда подняли тело, я хотела идти за ним, но силы меня оставили. Я чувствовала, как ноги мои подкосились, и оперлась о дверь.
Тогда Смеранда подошла ко мне и зна?ком подозвала Грегориску. Он повиновался и подошел. Смеранда обратилась ко мне на молдавском языке.
«Моя мать приказывает мне повторить вам слово в слово то, что она скажет», — сказал Грегориска.
Тогда Смеранда опять заговорила. Когда она окончила, Грегориска сказал:
«Вот что говорит моя мать:
„Вы оплакиваете моего сына, Ядвига, вы его любили, не правда ли? Я благодарю вас за ваши слезы и вашу любовь; отныне вы моя дочь так же, как если бы Костаки был вашим супругом; отныне у вас есть родина, мать, семья. Прольем слезы, которые положено пролить над умершими, и вновь обе станем достойными того, кого нет в живых: я — его мать, а вы — жена! Прощайте, идите к себе; я провожу моего сына до его последнего жилища; по возвращении я запрусь с моим горем, и вы не увидите меня раньше, чем оно не будет мною побеждено; не беспокойтесь, я убью свое горе, ибо не хочу, чтобы оно меня убило“».
Лишь вздохом я могла ответить на эти слова Смеранды, переведенные мне Грегориской.
Я вернулась в мою комнату; похоронная процессия удалилась. Я видела, как она исчезла за поворотом дороги. Монастырь Ганго находился лишь в полульё от замка по прямой линии; но многочисленные препятствия рельефа заставили дорогу отклониться, и путь этот занимал почти два часа.
Стоял ноябрь. Дни были холодные и короткие. В пять часов вечера было уже совершенно темно.
Около семи часов я опять увидела факелы: это возвращался похоронный кортеж. Труп покоился в склепе предков. Все было кончено.
Я уже говорила вам о странном состоянии, неотступно владевшем мной со времени рокового события, что погрузило нас всех в траур, и особенно с тех пор, когда я увидела, как открылись и напряженно уставились на меня глаза, закрытые самой смертью. В этот вечер я была подавлена волнениями пережитого дня и находилась в еще более грустном настроении. Я слышала, как часы в замке отбивали время, и мною все сильнее овладевала печаль по мере того, как летело время и приближался час, в который умер Костаки.
Я слышала, как пробило три четверти девятого.
Тогда меня охватило странное ощущение. Это была дрожь ужаса, пробежавшая по всему моему телу и оледенившая его; потом вместе с ужасом меня охватил непреодолимый сон, притупивший все мои чувства; дыхание стало затрудненным, глаза заволокло пеленой. Я протянула руки попятилась и упала на кровать.
В то же время, однако, чувства мои не настолько ослабились, чтобы я не могла расслышать шагов, приближавшихся к моей двери; затем мне показалось, что моя дверь открылась; а потом я уже больше ничего не видела и не слышала.
Я только почувствовала сильную боль на шее.
После этого я впала в полную летаргию.
В полночь я проснулась. Лампа моя еще горела; я была очень слаба, пришлось сделать две попытки, чтобы приподняться. Однако я пересилила эту слабость, но поскольку, проснувшись, продолжала чувствовать на шее ту же боль, которую испытывала во сне, то добралась, держась за стену, до зеркала и посмотрела на себя.
На шейной артерии был след чего-то вроде укола булавки.
Я подумала, что какое-нибудь насекомое укусило меня во время сна, и, чувствуя давящую усталость, легла и уснула.
На другой день я проснулась в привычное время. По обыкновению, я хотела встать, как только открыла глаза, но ощутила такую слабость, какую испытала только один раз в жизни, в тот день, когда мне пустили кровь.
Я подошла к зеркалу и была поражена бледностью своего лица.
День прошел печально и мрачно. Я чувствовала нечто странное; у меня явилась потребность оставаться там, где я сидела, всякое перемещение было для меня утомительно.
Наступила ночь; мне принесли лампу; мои женщины, насколько я поняла по их жестам, предлагали остаться со мной. Я поблагодарила их, и они ушли.
В тот же час, как и накануне, я испытала те же симптомы. У меня явилось желание встать и позвать на помощь, но я не могла дойти до дверей. Я смутно слышала звон часов: пробило три четверти девятого; раздались шаги, открылась дверь; но я ничего не видела и не слышала — как и накануне, я упала навзничь на кровать.
Как и накануне, я почувствовала острую боль на шее в том же месте.
Как и накануне, я проснулась в полночь, только еще более слабая и более бледная, чем раньше.
На другой день ужасное наваждение возобновилось.
Я решила спуститься к Смеранде, невзирая на свою слабость, когда одна из моих женщин вошла в комнату и произнесла имя Грегориски.
Грегориска шел за ней.
Я хотела встать, чтобы встретить его, но упала в кресло.
Он вскрикнул, увидя меня, и хотел броситься ко мне; но У меня хватило силы протянуть ему руку.
«Зачем вы пришли?» — спросила я.
«Увы, — сказал он, — я пришел проститься с вами! Я пришел сказать вам, что покидаю этот мир, ставший невыносимым для меня без вашей любви и вашего присутствия; я пришел сказать вам, что удаляюсь в монастырь Ганго».
«Вы лишились моего присутствия, Грегориска, — ответила я ему, — но не моей любви. Увы, я продолжаю любить вас, и мое великое горе заключается в том, что отныне любовь эта почти преступление».
«В таком случае я могу надеяться, что вы будете молиться за меня, Ядвига?»
«Да; только недолго придется мне молиться за вас», — прибавила я с улыбкой.
«Что с вами, в самом деле, и отчего вы так бледны?»
«Я… Господь, несомненно, сжалится надо мной и призовет меня к себе!»
Грегориска подошел ко мне, взял меня за руку, которую у меня не хватило сил отнять у него, и, пристально смотря на меня, сказал:
«Эта бледность, Ядвига, неестественна; чем она вызвана?»
«Если я скажу, Грегориска, вы сочтете меня сумасшедшей».
«Нет, нет, скажите, Ядвига, умоляю вас; мы находимся в стране, не похожей ни на какую другую страну, в семье, не похожей ни на какую другую семью. Скажите, скажите все, умоляю вас».
Я рассказала ему обо всем: о странной галлюцинации, овладевшей мной в час смерти Костаки; об ужасе, оцепенении, ледяном холоде; о слабости, от которой я падала на кровать, о шагах, что мне слышались, о двери, что, как казалась мне, открывалась сама; об острой боли и сопутствующей ей бледности и непрестанно возрастающем бессилии.
Я думала, что Грегориска примет мой рассказ за начало сумасшествия, и заканчивала его с некоторой робостью, но увидела, что он, напротив, следил за этим рассказом с глубоким вниманием.
Когда я окончила, он на минуту задумался.
«Итак, — спросил он, — вы засыпаете каждый вечер в три четверти девятого?»