Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Дюма Александр. Страница 45

Пишу ли роман, сочиняю ли драму, я самым естественным образом повинуюсь требованиям эпохи, в которой развертывается мой сюжет. Различные местности, люди, события просто навязаны мне неумолимой точностью топографии, генеалогии, исторических дат; необходимо, чтобы язык, одежда и даже походка моих персонажей гармонировали с представлениями, бытовавшими в ту эпоху, что я пытаюсь воссоздать. Мое воображение, сопротивляющееся реальности, подобно человеку, посетившему руины замка, вынуждено ступать по каменным обломкам, продвигаться по темным коридорам, сгибаться, пробираясь через потайные ходы, чтобы составить более или менее точный план здания в те времена, когда здесь играла жизнь, когда радость наполняла его смехом и пением, а горе будто призывало откликнуться эхом на рыдания и крики. Во всех этих поисках, во всех этих исследованиях и требованиях мое «я» исчезает; во мне сочетаются Фруассар, Монтреле, Шателен, Коммин, Со-Таванн, Монлюк, Этуаль, Таллеман де Рео и Сен-Симон; индивидуальность уступает место таланту, вдохновение уступает место эрудиции; я перестаю быть актером в большом романе собственной жизни, в большой драме собственных чувств, становлюсь хроникером, летописцем, историком, повествую моим современникам о событиях давно минувших дней и о впечатлениях, произведенных этими событиями на персонажей, действительно существовавших или же сотворенных моей фантазией. Но о впечатлениях, производимых на меня событиями нашей повседневности, этими страшными событиями, колеблющими почву у нас под ногами и омрачающими небо над нашими головами, мне говорить запрещено. Дружеские привязанности Эдуарда III, ненависть Людовика XI, прихоти Карла IX, страсти Генриха IV, слабости Людовика XIII, любовные связи Людовика XIV — об этом я рассказываю все; но о дружеских привязанностях, утешающих мое сердце, о ненависти, ожесточающей мою душу, о прихотях, возникающих в моем воображении, о моих страстях, о моих слабостях, о моих любовных связях — говорить не осмеливаюсь. Я знакомлю моего читателя с героем, жившим тысячу лет тому назад, но сам остаюсь для читателя неизвестным; по своему желанию я заставляю его любить или ненавидеть персонажей, и мне нравится внушать читателю любовь или ненависть к ним, хотя сам я читателю безразличен. Есть в этом что-то грустное, что-то несправедливое, чему я хочу противиться. Я стараюсь быть для читателя чем-то большим, нежели повествователь, о ком каждый составляет представление в зеркале собственной фантазии. Я хотел бы стать существом живым, осязаемым, неотделимым от общей жизни, наконец, чем-то вроде друга, настолько близкого всем, что, когда он приходит куда бы то ни было — в хижину или во дворец, — не требуется его представлять, поскольку все его узнают с первого же взгляда.

Таким образом, мне кажется, я умер бы не окончательно; да, могила приняла бы меня, умершего, но мои книги помогли бы мне остаться в живых. Через сто лет, через двести, через тысячу лет, когда все изменится — и нравы, и одежда, и языки, и человеческие расы, — я вместе с одним из моих томов, выдержавших испытание временем, воскрес бы сам, подобно человеку, который попал в кораблекрушение, но которого находят плавающим на доске посреди океана, поглотившего его судно вместе с остальными пассажирами.

Увы! Все эти размышления пришли мне на ум в связи с одной датой. Эту главу я начал было такими словами:

«Третьего ноября 1846 года около четырех часов пополудни я въехал в Кордову вместе с сыном и моими дорогими и добрыми спутниками Маке, Буланже, Жиро и Дебаролем».

И добавил:

«Приехали мы из Мадрида, где расстались с господином герцогом де Монпансье, и направились в Алжир, где нас ждал господин маршал Бюжо».

Писал я эти строки 10 июня 1849 года в десять утра. Неожиданно дверь моей комнаты отворилась, вошел человек и сообщил мне:

— Маршал Бюжо умер.

Таким образом, прошло меньше трех лет, и тот, с кем мы тогда расстались, изгнан, тот, к кому мы тогда ехали, умер.

Ну что же, спрашиваю я у моего читателя, не слишком ли это просто: вместо того чтобы, напрягая воображение и преодолевая себя, создать для него сегодня хотя бы один новый или неизвестный персонаж, рассказать ему о том, что есть во мне, а не вне меня, и немного побеседовать с ним о том очаровательном ребенке, который, расставаясь с нами, едва еще становился мужчиной и который, протягивая мне руку, говорил после смерти своего старшего брата:

— Uno avulso, non deficit alter? [12]

Или поговорить о том старом солдате Аустерлица, Таррагоны, Конфлана, Тортосы, Кастилии, Ордаля, Тафны, Сиккаха и Исли, который, подобно Цинциннату, взял себе девиз: «Ense et aratro»? [13]

Когда герцог Орлеанский умер столь роковым и неожиданным образом, первым моим побуждением было не проклинать случай, а вопрошать Бога.

Часто, когда Господь, казалось бы, отводит свою руку от земных дел, он на самом деле, склонившись над Землей, запечатлевает на ней одно из решающих событий, что изменяют облик человеческих обществ.

Ведь небеспричинно же принц, завоевавший любовь народа, державший в своей руке счастье Франции, созидавший в своих замыслах будущее мира, однажды утром садится без спутников в открытую коляску и погоняет двух лошадей, и те разбивают ему голову о мостовую и останавливаются сами по себе в сотне метров от того места, где они убили хозяина.

Я писал в то время: если Провидение, убивая герцога Орлеанского, не ставило себе целью благо всего человечества, то в таком случае оно совершило преступление; как же тогда сочетать эти два слова — «Преступление» и «Провидение»?!

Нет! Провидение повелело, чтобы монархии клонились к распаду; в бронзовой книге судеб оно заранее начертало дату установления той будущей республики, которую я предсказал самому королю в 1832 году. И вот Провидение встречает на своем пути препятствие для своих целей: то была популярность принца-солдата, принца-поэта, принца-артиста; Провидение устранило препятствие, и, таким образом, в определенный день между рухнувшим троном и рождающейся республикой не обнаружилось ничего, кроме пустоты.

Что ж, по моему глубокому убеждению, то же самое происходит с только что умершим выдающимся человеком, убитым той же рукой, что простирается над каждой личностью, над народами и мирами. Маршал Бюжо представлял собой препятствие для рождающейся республики; Бог нанес равно неожиданные удары и по воину, оказавшему сопротивление прогрессу, и по принцу, боровшемуся за него. Оба умерли: один — унося с собой в могилу прошлое, другой — унося с собой в могилу будущее.

Я не видел маршала со времени нашей поездки в Алжир, и вот неделю тому назад мы встретились у президента (я настолько запоздал нанести этот первый визит, что лишь благодаря воспоминаниям о замке Ам был прощен за подобное забвение Елисейского дворца).

Маршал прибыл в Париж; было еще весьма далеко до той поры, когда смерть стала бы его искать: он сам приехал за ней.

Он заметил меня, зна?ком попросил подойти и подвел к оконному проему.

— Итак, господин поэт, — обратился он ко мне, — что вы думаете обо всем происходящем?

— Скажу вам, господин маршал, что я думаю: водоворот мы принимаем за поток и растрачиваем силы, подымаясь вверх по реке, вместо того чтобы плыть вниз по течению.

— Вот как! Уж не становитесь ли вы, случайно, социалистом?

— Я никогда не становился им, господин маршал, я был им всегда, и то, что говорю сегодня, я писал еще полтора года тому назад: поступь народов не торопят и не замедляют — за нею следуют. Если ее торопят — совершают такую же ошибку, какую допустил царь Петр Первый по отношении к России; если ее замедляют — совершают такую же ошибку, какую допустил король Луи Филипп по отношению к Франции. Социальное движение имеет свои законы, также как движение Земли; слеп тот, кто, глядя на Солнце, воображает, что это Солнце движется, а Земля остается недвижной.

вернуться

12

Павший будет заменен другим. (Примеч. автора.)

вернуться

13

«Мечом и плугом» (лат.).