Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Дюма Александр. Страница 57
Буссар был честным человеком; он не сделал этого и продолжал свой путь в Париж.
Узнав об этом, Каррье послал члену Конвента Генцу, проконсулу в Анже, приказ арестовать Буссара при проходе через город, а сто тридцать два жителя Нанта бросить в воду.
Буссара Генц велел арестовать; но когда дело коснулось того, чтобы утопить сто тридцать два человека, то броня его революционного сердца, которая не была, по-видимому, тройной, расплавилась, и он приказал жертвам продолжать путь в Париж.
Это заставило Каррье, презрительно покачав головой, сказать: «Неважный из него потопитель, из этого Генца, неважный потопитель!»
Итак, заключенные продолжали свой путь. Из ста тридцати двух человек тридцать шесть погибли, не дойдя до Парижа, а девяносто шесть прибыли, к счастью для себя, как раз вовремя, чтобы выступить свидетелями на процессе Каррье, а не оказаться обвиняемыми на своем собственном процессе.
Дело в том, что наступило 9 термидора; дело в том, что занялась заря возмездия; дело в том, что для судей настал черед быть судимыми и Конвент после месячного колебания предъявил обвинение великому потопителю.
Из всего сказанного следует, что при воспоминании об этой брошюре, опубликованной г-ном де Вильнавом тридцать четыре года назад, когда он находился в тюрьме, я восстановил всю цепь прошлого; то, что я сейчас видел и слышал, не было уже литературным докладом профессора из Атенея; нет, это было страшное, горячее, смертельное обвинение, бросаемое слабым сильному, бросаемое обвиняемым судье, бросаемое жертвой палачу.
И такова сила воображения, что всё — зал, зрители, трибуна — изменилось: зал Атенея стал залом Конвента; мирные слушатели превратились в яростных мстителей, и вместо медоточивых периодов красноречивого профессора гремело общественное обвинение, требуя смерти и сожалея, что у Каррье только одна жизнь и ее недостаточно, чтобы заплатить за пятнадцать тысяч прерванных им жизней.
И я увидел Каррье с его мрачным взглядом, полным угроз обвинителю, я услышал, как он своим пронзительным голосом кричит бывшим коллегам: «Почему упрекают меня сегодня за то, что вы мне приказывали вчера? Ведь, обвиняя меня, Конвент обвиняет себя; приговор мне — это приговор всем вам, подумайте об этом. Все вы подвергнетесь той же каре, к какой приговорят меня. Если я виновен, то виновно всё здесь; да, всё, всё, всё, вплоть до колокольчика председателя!..»
Невзирая на эту речь, приступили к голосованию; невзирая на эту речь, он был приговорен. Тот же террор, что рос в Революции, теперь рос в реакции, и гильотина, испив крови осужденных, бесстрастно пила кровь судей и палачей!
Я уронил голову на руки, словно мне претило видеть — сколь бы чудовищным убийцей ни был этот человек, — как обрекают его на смерть, которую он так щедро сеял среди людей.
Делану хлопнул меня по плечу.
— Кончилось, — сказал он.
— Ах! — ответил я. — Так его казнили?
— Кого?
— Этого омерзительного Каррье.
— Да, да, да, — ответил Делану, — и скоро будет тридцать четыре года, как с ним случилась эта маленькая беда.
— Ах, — сказал я, — как хорошо ты сделал, что разбудил меня! Мне привиделся кошмар.
— Так ты спал?
— По крайней мере, я видел сон.
— Черт возьми! Я не скажу об этом господину де Вильнаву, к которому увожу тебя на чашку чаю.
— Ах, можешь сказать ему, так и быть! Я расскажу ему свой сон, и он вовсе не рассердится.
Вслед за этим Делану, все еще не уверенный, что я более или менее проснулся, увел меня из пустого зала и доставил в небольшую приемную, где г-н де Вильнав выслушивал поздравления друзей.
Там я был сначала представлен г-ну де Вильнаву, затем г-же Мелани Вальдор, его дочери, затем г-ну Теодору де Вильнаву, его сыну.
Потом все направились пешком через мост Искусств к Сен-Жерменскому предместью.
После получаса ходьбы мы оказались на месте и друг за другом вошли в тот дом на улице Вожирар, о котором я говорил в начале этой главы, но тогда я сделал общий набросок его, а теперь попытаюсь описать его внутренний вид.
II
ПАСТЕЛЬ ЛАТУРА
Этот дом имел свой характер, заимствованный у того, кто жил в нем.
Мы уже говорили, что стены его были серыми; следовало бы назвать их черными.
Вход в него был через большие ворота, пробитые в каменной ограде рядом с домом привратника; войдя, вы оказывались в саду без цветочных грядок, изобиловавшем шпалерами без винограда, беседками без тени и деревьями почти без листвы. Если где-то в углу случайно рос цветок, это было какое-нибудь из диких растений, почти стыдящихся показаться в городе; приняв этот темный и влажный уголок у ограды за маленькое необитаемое место, они вырастали там по ошибке, считая себя дальше от человеческого жилья, чем это было в действительности; здесь этот цветок срывало очаровательное розовое дитя с белокурыми кудрявыми волосами — оно казалось херувимом, упавшим с неба и потерянным в этом уголке земли.
Из этого сада, площадью примерно в сорок-пятьдесят квадратных футов, по длинной мощеной полосе, ведущей к дому, мы попали в выстланный плитками коридор.
В этот коридор, в глубине которого находилась лестница, выходили четыре двери: слева — в столовую; справа — в маленькую комнату; затем опять слева — в кухню и справа — в кладовую и буфетную.
Этот нижний этаж, темный и сырой, становился обитаемым только во время завтрака, обеда и ужина.
Настоящее жилище, куда нас ввели, располагалось на втором этаже.
На этом этаже была лестничная площадка, малая гостиная, большая гостиная, спальня г-жи Вальдор и спальня г-жи де Вильнав.
Гостиная была примечательна и своей формой и своей обстановкой.
Она представляла собою продолговатый четырехугольник; в каждом углу его располагались консоль и бюст.
Один из них был бюст г-на де Вильнава.
В глубине, между двумя бюстами, на консоли, напротив камина, стоял предмет искусства и археологии, самый важный в этой гостиной.
Это была бронзовая урна с сердцем Баяра; небольшой барельеф по ее окружности изображал рыцаря без страха и упрека, целующего крест на своем мече. Дальше можно было увидеть две большие картины: портрет Анны Болейн кисти Гольбейна и итальянский пейзаж кисти Клода Лоррена.
В рамах, висевших напротив этих картин, были, по-моему: в одной — портрет г-жи де Монтеспан, в другой — то ли портрет г-жи де Севинье, то ли г-жи де Гриньян.
Мебель, обитая утрехтским бархатом, предлагала друзьям дома большие кушетки с тонкими белыми ручками, а для посторонних — кресла и стулья.
Этот этаж был особым владением г-жи Вальдор; именно здесь она осуществляла свои обязанности вице-королевы.
Мы говорим «вице-королевы», потому что, хотя отец и отказался от этой гостиной в ее пользу, она была в ней всего лишь вице-королевой; как только туда входил г-н де Вильнав, он брал королевскую власть в свои руки, и с этой минуты бразды разговора принадлежали ему.
У г-на де Вильнава было в характере нечто деспотическое, распространявшееся как на его семью, так и на посторонних. Входя в его дом, вы чувствовали, что становитесь частью собственности этого человека, много видевшего, много изучавшего, наконец, много знавшего. Этот деспотизм, хоть и умерялся учтивостью хозяина дома, оказывал, однако, некое угнетающее воздействие на все общество. Быть может, в присутствии г-на де Вильнава разговор был лучше направлен, как говорили когда-то; но он безусловно был менее свободен, менее занимателен, менее остроумен, чем в отсутствие хозяина.
Совсем наоборот было в гостиной Нодье, где каждый в такой же степени, как сам Нодье, чувствовал себя дома.
По счастью, г-н де Вильнав редко спускался в гостиную. Обыкновенно он оставался у себя, то есть на третьем этаже, и в обычные дни являлся только к обеду, а после него посвящал несколько минут разговору; поморализировав немного с сыном и побранившись немного с женой, он вытягивался в кресле, закрывал глаза и предоставлял дочери закрутить ему папильотки, после чего вновь поднимался к себе.