Цезарь - Дюма Александр. Страница 34

Глава 28

Мы уже видели, как ушел Цицерон.

Множество знамений – вы знаете, какое влияние оказывали знамения на римлян, и как во всем они видели знамения, – множество знамений указывали, что его изгнание не будет долгим.

Когда он отплыл из Брундизия в Диррахий, ветер, вначале попутный, вдруг поменялся и отбросил его к тому месту, откуда он начал свой путь. – Первое знамение.

Он снова вышел в море; на этот раз ветер привел его, куда следовало; но в тот миг, когда он ступил на берег, земля дрогнула, и море отступило перед ним. – Второе знамение.

И, тем не менее, он впал в глубокое уныние. Он, который непрестанно повторял, когда его называли оратором: «Зовите меня философом», он стал печален, как поэт, меланхоличен, как Овидий в изгнании у фракийцев.

«Он проводил почти все время, – пишет Плутарх, – в глубокой скорби, почти в отчаянии, и не отрывал взора от Италии, как отверженный любовник.

Меланхолия, эта современная муза, которую уже предчувствовал Вергилий, – столь редкая вещь у древних, что мы не можем удержаться от желания перевести одно письмо Цицерона к его брату. Оно показывает великого оратора с такой стороны, с какой он совсем нам не известен.

Это письмо, подписанное Цицероном, могло бы быть подписано Андре Шенье или Ламартином. Оно отправлено из Фессалоники, 13 июня 696 года от основания Рима.

«Брат мой! брат мой! брат мой! как же это! из-за того, что я послал к вам рабов без письма, вы думаете, что я сержусь на вас; вы говорите, что я не хочу вас видеть. Мне ли сердиться на вас, брат мой? возможно ли это, скажите? В самом деле, быть может, это вы ввергли меня в такое несчастье! быть может, это ваши враги погубили меня! быть может, это ваша воля стала причиной моего изгнания! Но разве это не я стал причиной вашего разорения; разве это не мое прославленное консульство, за которым последовала такая награда! Оно отняло у меня вас, моих детей, мое отечество, мое достояние; а у вас – о, я бы не жаловался, если бы оно не отняло у вас ничего другого, кроме меня. Все, что мне досталось почетного и доброго, мне досталось от вас; скажите, что я дал вам взамен? Траур моих горестей, огорчения для вас самих, боль, скорбь, одиночество; и я не хочу больше вас видеть!.. О! я сам не хотел бы показываться вам на глаза; потому что если бы вы снова увидели меня, увы! это был бы уже не тот, кого вы прежде знали, и кто, плача, покидал вас, плачущего; от того брата, Квинт, ничего уже не осталось, ничего, кроме его тени; кроме холодного мертвеца, который еще дышит. Разве я не мертвец на самом деле? разве вы сами не видели моей смерти? разве вы не пережили не только меня самого, но и мое достоинство? О! призываю всех богов в свидетели, я был уже на пути к могиле, и только один голос удержал меня. Мне говорили, и я со всех сторон слышал это, что часть вашей жизни оставалась во мне. Я остался жить!

«Вот где я согрешил! вот в чем мое преступление. Если бы я умер тогда, как я намеревался, вам было бы легче защитить мою память. Но я допустил, чтобы вы лишились меня при моей жизни; чтобы при моей жизни вы вынуждены были обращаться за помощью к другим; чтобы умолк мой голос, который так часто поддерживал чужих мне людей, и которого вам недостает в ваших собственных бедах. О брат мой, если мои рабы придут к вам без писем, не говорите: «Гнев тому причиной», нет; скажите: «Это из-за подавленности и изнеможения, которые таятся на дне моря слез и боли». Даже это письмо, которое я пишу, сколькими слезами я смочил его, и я уверен, что и вы, читая, не сможете не заплакать над ним. И разве я могу не думать о вас, а думая, не заливаться слезами? Разве, когда я тоскую по своему брату, я тоскую лишь по нему? Нет, я тоскую по нежности друга, по почтительности сына, по мудрости отца. Разве мы испытывали когда-либо счастье, я без вас, а вы без меня? Увы! и когда я плачу по вас, разве я не плачу по моей дочери Туллии? Какая скромность! какой ум! какая почтительность! Дочь моя, мои черты, мой голос, моя душа; а мой сын, мой мальчик, столь любезный и милый моему сердцу! мой сын, которого у меня хватило смелости, хватило варварства оторвать от своей груди. Бедное дитя! Он более проницателен, чем я бы желал, и уже понимал, несчастный, что происходит.

А ваш собственный сын, ваш сын, ваше отражение, которого мой Цицерон любит как брата и уважает как старшего! И разве не покинул я несчастнейшую из женщин, самую верную из жен, которой я не позволил следовать за мной, чтобы она могла проследить за остатками моего имущества и могла защитить моих бедных детей? И однако же я написал вам, как только смог. Я отдал письма для вас вашему вольноотпущеннику Филогону, и в этот час, я полагаю, вы уже получили их. В этих письмах я увещевал и умолял вас сделать то, о чем я уже просил вас устами моих рабов, то есть как можно скорее отправиться в Рим. Я хочу, чтобы вы находились там в качестве защитника, на случай, если у нас остались враги, чью жестокость еще не насытилась нашими несчастьями. Если у вас есть сейчас мужество, которого нет у меня, у меня, кого вы всегда считали таким сильным, укрепитесь для борьбы, которую вам придется выдержать. Я надеюсь, – если только я еще смею надеяться, – что ваша неподкупность и любовь, которую питают к вам ваши сограждане, наконец, быть может, даже ваше сострадание к моим несчастьям послужат вам защитой. Если я преувеличиваю угрожающую вам опасность, делайте то, что вы сочтете нужным для меня сделать. Многие пишут мне по этому поводу и велят мне надеяться; но я не вижу, на что мне надеяться, когда мои враги так сильны, а мои друзья частью оставили меня, а частью предали? Не опасаются ли все они моего возвращения, как упрека их подлой неблагодарности! Но как бы там ни было, брат мой, разберитесь во всем и прямо напишите мне. Что же до меня, то пока вам будет нужна моя жизнь, пока вы будете считать меня способным противостоять беде, которая будет угрожать вам, я буду жить. Но без этого я жить не смогу; воистину, нет такой силы, такого благоразумия, такого учения, которые могли бы вынести такое страдание.

Я знаю, что было время, когда я мог бы умереть с большей пользой и достоинством, но, как и многие другие, я упустил его. Не будем возвращаться к прошлому; это оживит ваши муки и выставит напоказ мою глупость. Но я клянусь вам, что не повторю своей ошибки, и не стану терпеть унижение и позор такой жизни сверх времени, необходимого для вашего счастья и ваших интересов. Вы видите, брат мой: тот, кто некоторое время назад мог назвать себя счастливейшим из смертных, имя вас, таких детей, такую жену, такое богатство; тот, кто некоторое время назад был на равных с величайшими из людей по почестям, доверию, уважению и влиянию, – он впал в такое ничтожество, в такую бездну, что он должен был бы принять иное решение, нежели продолжать оплакивать постыдным образом себя и своих близких. Теперь, помилуйте, что вы мне пишите о заемном письме? Разве я не живу на ваши средства? Увы, даже в этом я вижу и признаю свою вину. Что мог предвидеть я, более ужасного, чем это чувство, что я вынуждаю вас вашими внутренностями и внутренностями вашего сына удовлетворять ваших должников? А я, я получил и растратил впустую деньги, которые казна Республики выдала мне на ваше имя. И все же я уплатил Марку Антонию и Цепиону столько, сколько вы мне написали. Что же до меня, то мне хватит и того, что есть; одержим ли мы верх, или нам следует расстаться с надеждой, большего мне не понадобится. Если мы попадем в сильное затруднение, я думаю, вам следует обратиться либо к Крассу, либо к Калидию. Есть еще Гортензий, но я не знаю, стоит ли вам доверять ему. Всячески выказывая ко мне самую нежную дружбу и окружая меня заботливейшим вниманием, он непрестанно вместе с Аррием совершал против меня самые гнусные и коварные преступления. Это по их советам, это в надежде на их обещания я пал в эту пропасть.

Однако держите это про себя из опасения, как бы они не стали чинить вам препятствия. Впрочем, думаю, что через Помпония я добьюсь расположения Гортензия. Следите также, чтобы какие-нибудь лжесвидетели не приписали вам тот стишок по поводу закона Аврелия, который распространился, когда вы добивались эдилата. Я ничего так не боюсь сейчас, как того, что люди почувствуют ваше сострадание ко мне, потому что тогда вся ненависть, направленная на меня, обрушится на вас. Я считаю, что Мессала ваш искренний друг. Я полагаю, что Помпей, если и не является им, захочет им казаться. Но пусть воля богов будет такова, чтобы вам не пришлось обращаться к ним. Об этом я буду молить их, если они еще станут внимать моим молитвам. Все, на что я отваживаюсь, это просить их не посылать на нас новых бед, которые раздавят нас; в этих несчастьях ни одно средство не будет постыдным. Более того, и эта мука для меня тяжелее остальных, потому что она приводит меня к сомнению, я вижу, что причиной гонений, которым я подвергаюсь, стали мои самые благородные побуждения. Я не поручаю вам ни мою дочь, которая и ваша тоже, ни нашего Цицерона. Есть ли на свете вещь, которая заставила бы меня страдать, не принося вам таких же страданий? Пока вы живы, брат мой, я спокоен: мои дети никогда не останутся сиротами. Что же до остального, то есть того, что касается моего спасения и моей надежды встретить свой конец на родине, я не могу вам написать об этом: слезы смывают то, что выводит рука. Прошу вас, позаботьтесь о Теренции; пишите мне обо всем. Наконец, брат мой, будьте тверды настолько, насколько человеческая природа позволяет сохранять стойкость в подобных обстоятельствах».