Вариант Единорога (сборник) - Желязны Роджер Джозеф. Страница 29
— Пить, — сказал он. Татхагата дал ему воды.
— Ты голоден? — спросил он.
— Нет, мне, моему желудку пока не до этого.
Он поднялся на локтях и уставился на своего опечителя. Затем повалился обратно на матрас.
— Это как раз ты, — заявил он.
— Да, — откликнулся Татхагата.
— Что ты собираешься делать?
— Накормить тебя, когда ты скажешь, что голоден.
— Я имею в виду после этого.
— Присмотреть за тем, как ты спишь, дабы ты опять не впал в бред.
— Я не о том.
— Я знаю.
— После того, как я поем, отдохну, вновь обрету свои силы — что тогда?
Татхагата улыбнулся и вытащил откуда-то из-под своей одежды шелковый шнурок.
— Ничего, — промолвил он, — совсем ничего, — и он, изящно перекинув шнурок Рилду через плечо, отвел руку.
Тот тряхнул головой и откинулся назад. Поднял руку и пробежал пальцами вдоль шнурка. Обвил им пальцы, затем запястье. Погладил его.
— Он священен, — сказал он чуть позже.
— Похоже…
— Ты знаешь, для чего он служит и какова его цель?
— Конечно.
— Почему же тогда ты не собираешься ничего делать?
— Мне нет надобности что-то делать или действовать. Все приходит ко мне. Если что-то должно быть сделано, сделать это предстоит тебе.
— Не понимаю.
— Я знаю и это.
Человек глядел в тень у себя над головой.
— Я бы попробовал поесть, — заявил он.
Татхагата дал ему бульона и хлеб, и он съел их аккуратно, чтобы его не вырвало, и его не вырвало. Тогда он выпил еще немного воды и, тяжело дыша, улегся обратно на матрас.
— Ты оскорбил Небеса, — заявил он.
— Мне ли этого не знать.
— И ты умалил славу богини, чье верховенство никогда не ставилось здесь под сомнение.
— Я знаю.
— Но я обязан тебе своей жизнью, я ел твой хлеб…
Ответом ему было молчание.
— Из-за этого должен я нарушить самую святую клятву, — заключил Рилд. — Я не могу убить тебя, Татхагата.
— Выходит, я обязан своей жизнью тому факту, что ты обязан мне своей. Давай считать, что в смысле жизненных долгов мы квиты.
Рилд хмыкнул.
— Да будет так, — сказал он.
— И что же ты будешь делать теперь, когда ты отказался от своего призвания?
— Не знаю. Слишком велик мой грех, чтобы мне было дозволено вернуться. Теперь уже и я оскорбил Небеса, и богиня отвернет свой лик от моих молитв. Я подвел ее.
— Коли все так случилось, оставайся здесь. По крайней мере, тут тебе будет с кем поговорить как проклятому с проклятым.
— Отлично, — согласился Рилд. — Мне не остается ничего другого.
Он вновь заснул, и Будда улыбнулся.
В следующие дни, пока неспешно разворачивался праздник, Просветленный проповедовал перед толпой пришедших в пурпурную рощу. Он говорил о единстве всех вещей, великих и малых, о законах причинности, о становлении и умирании, об иллюзии мира, об искорке атмана, о пути спасения через самоотречение и единение с целым; он говорил о реализации и просветлении, о бессмысленности брахманических ритуалов, сравнивая их формы с сосудами, из которых вылито все содержимое. Многие слушали, немногие слышали, а кое-кто оставался в пурпурной роще, чтобы принять шафранную рясу и встать на путь поиска истины.
И всякий раз, когда он проповедовал, Рилд садился поблизости, облаченный в свое черное одеяние, перетянутое кожаными ремнями, не сводя странных темных глаз с Просветленного.
Через две недели после своего выздоровления подошел Рилд к учителю, когда тот прогуливался по роще, погрузившись в глубокие размышления. Он пристроился на шаг позади него и через некоторое время заговорил:
— Просветленный, я слушал твое учение, и слушал его с тщанием. Много я думал над твоими словами.
Учитель кивнул.
— Я всегда был верующим, — продолжал Рилд, — иначе я не был бы избран на тот пост, который не так давно занимал. С тех пор, как невозможным стало для меня выполнить свое предназначение, я почувствовал огромную пустоту. Я подвел свою богиню, и жизнь потеряла для меня всякий смысл.
Учитель молча слушал.
— Но я услышал твои слова, — сказал Рилд, — и они наполнили меня какой-то радостью. Они показали мне другой путь к спасению, и он, как я чувствую, превосходит тот путь, которому я следовал доселе.
Будда всматривался в его лицо, слушая эти слова.
— Твой путь отречения — строгий путь. И он — правильный. Он соответствует моим надобностям. И вот я прошу дозволения вступить в твою общину послушников и следовать твоему пути.
— Ты уверен, — спросил Просветленный, — что не стремишься просто наказать самого себя за то, что отягчает твое сознание, приняв обличив неудачи или греха?
— В этом я уверен, — промолвил Рилд. — Я вобрал в себя твои слова и почувствовал истину, в них содержащуюся. На службе у богини убил я больше мужчин, чем пурпурных листьев вот на этом кусте. Я даже не считаю женщин и детей. И меня нелегко убедить словами, ибо слышал я их слишком много, произносимых на все голоса, слов упрашивающих, спорящих, проклинающих. Но твои слова глубоко меня затронули, и далеко превосходят они учение браминов. С великой радостью стал бы я твоим палачом, отправляя на тот свет твоих врагов шафрановым шнурком — или клинком, или копьем, или голыми руками, ибо сведущ я во всяком оружии, три жизненных срока посвятив изучению боевых искусств, — но я знаю, что не таков твой путь. Для тебя жизнь и смерть — одно, и не стремишься ты уничтожить своих противников. И поэтому домогаюсь я вступления в твой орден. Для меня его устав не так суров, как для многих. Они должны отказаться от дома и семьи, происхождения и собственности. Я же лишен всего этого. Они должны отказаться от своей собственной воли, что я уже сделал. Все, чего мне не хватает, это желтая ряса.
— Она твоя, — сказал Татхагата, — с моим благословением.
Рилд обрядился в желтую рясу буддистского монаха и с усердием предался посту и медитации. Через неделю, когда празднества близились к концу, он, захватив с собой чашу для подаяний, отправился с другими монахами в город. Вместе с ними он, однако, не вернулся. День сменился сумерками, сумерки — темнотой. По округе разнеслись последние ноты храмового нагас-варама, и многие путешественники уже покинули праздник.
Долго, долго бродил погруженный в размышления Будда по лесу. Затем пропал и он.
Вниз из рощи, оставив позади болота, к городу Алундилу, над которым затаились скалистые холмы, вокруг которого раскинулись зелено-голубые поля, в город Алундил, все еще взбудораженный путешественниками, многие из которых напропалую бражничали, вверх по улицам Алундила, к холму с венчающим его Храмом шел Просветленный.
Он вошел в первый двор, и было там тихо. Ушли отсюда и собаки, и дети, и нищие. Жрецы спали. Один-единственный дремлющий служитель сидел за прилавком на базаре. Многие из святилищ стояли сейчас пустыми, их статуи были перенесены на ночь внутрь. Перед другими на коленях стояли запоздалые богомольцы.
Он вступил во внутренний двор. Перед статуей Ганеши на молитвенном коврике восседал погруженный в молитву аскет. Он медитировал в полной неподвижности, и его самого тоже можно было принять за изваяние. По углам двора неровным пламенем горели фитили четырех заправленных маслом светильников, их пляшущие огни лишь подчеркивали густоту теней, в которых утонуло большинство святилищ. Маленькие светлячки, огоньки, зажженные особенно благочестивыми богомольцами, бросали мимолетные отсветы на статуи их покровителей.
Татхагата пересек двор и замер перед горделиво занесшейся надо всем остальным фигурой Кали. У ног ее мерцал крохотный светильник, и в его неверном свете призрачная улыбка богини, когда она смотрела на представшего перед ней, казалась податливой и переменчивой.
Перекинутый через ее простертую руку, петлей охватывая острие кинжала, висел малиновый шнурок.
Татхагата улыбнулся богине в ответ, и она, показалось, чуть ли не нахмурилась на это.
— Это — заявление об отставке, моя дорогая, — заявил он. — Ты проиграла этот раунд.