Вариант Единорога (сборник) - Желязны Роджер Джозеф. Страница 49
— Почему он сделал это?
— Яма и Агни утверждают, что он заключил с их главарем пакт. Они подозревают, что он сдал тому на время свое тело в обмен на обещание, что орды демонов будут воевать против нас.
— Они могут на нас напасть?
— Очень сомневаюсь. Демоны не идиоты. Если им не удалось совладать с четверыми из нас в Адовом Колодезе, вряд ли они рискнут напасть на нас на всех здесь, в Небесах. А кроме того, как раз сейчас Яма находится в Безбрежном Чертоге Смерти, разрабатывая специальное оружие.
— А где его потенциальная невеста?
— Кто знает? — пробурчал Рудра. — И кого заботит?
Муруган улыбнулся.
— Мне однажды показалось, что для тебя самого она была больше, чем мимолетным увлечением.
— Слишком холодна, слишком насмешлива, — сказал Рудра.
— Она тебе отказала?
Рудра повернул свое темное, никогда не улыбающееся лицо к смазливому богу юности.
— Вы, божества плодовитости, еще хуже марксистов, — заявил он. — Вы думаете, что между людьми только это и есть. Мы просто-напросто одно время были друзьями, но она слишком строга к своим друзьям и всегда их теряет.
— Так она тебе не дала?
— Должно быть.
— А когда она взяла в любовники Моргана, поэта, певца батальной славы, который однажды поутру воплотился вороном и улетел прочь, ты так пристрастился к охоте на воронов, что буквально через месяц перестрелял своими стрелами на Небесах практически всех.
— И по-прежнему охочусь на воронов.
— Почему?
— Мне не по душе их голос.
— Да, она слишком холодна, слишком насмешлива, — согласился Муруган.
— Я не терплю насмешек от кого бы то ни было, бог-юноша. Обгонишь ли ты стрелы Рудры?
Муруган снова улыбнулся.
— Нет, — сказал он, — и мои друзья локапалы тоже — да им и не будет нужды.
— Когда принимаю я свой Облик, — заговорил Рудра, — и поднимаю свой большой лук, дарованный мне самой Смертью, могу я послать самонаводящуюся по теплу тела стрелу, со свистом покроет которая мили и мили вдогонку за убегающей мишенью и поразит ее, как удар молнии, — насмерть.
— Поговорим тогда о чем-нибудь другом, — сказал Муруган, вдруг заинтересовавшись мишенью. — Как я понял, наш гость посмеялся несколькими годами ранее над Брахмой в Махаратхе и учинил насилие в святых местах. С другой стороны, ведь это вроде бы именно он основал религию мира и просветления.
— Он самый.
— Интересно.
— Договаривай.
— Что сделает Брахма?
Рудра пожал плечами.
— Пути Брахмы неисповедимы, — заключил он.
В месте, называемом Миросход, где за кромкой Небес нет ничего, кроме далекого мерцания Небесного свода и — далеко внизу — голой земли, прикрытой белесыми клубами испарений, стоит открытый всем ветрам Павильон Безмолвия, на круглую серую крышу которого никогда не падает дождь, по балюстрадам и балконам которого клубится поутру туман, разгуливает вечерами ветер, среди пустынных комнат которого можно подчас наткнуться то на восседающих на стылых, мрачных сиденьях, то прогуливающихся среди серых колонн задумчивых богов, сокрушенных воинов или изнемогающих от ран влюбленных, пришедших поразмыслить обо всем тщетном и пагубном сюда, под небо, что за пределами Моста Богов, в самое сердце каменистой местности, где цвета наперечет, а единственный звук дарует ветер, — там почти со времен Первых сиживали философ и колдунья, мудрец и маг, самоубийца и аскет, освободившийся от желаний и воли к возрождению или обновлению; там, в самом средоточии отречения и отказа, отстранения и исхода имеется пять комнат, названных Память, Страх, Отчаяние, Прах и Безысходность; и построен был павильон этот Куберой Жирным, которому наплевать было на все эти чувства, но исполнил который, как друг Князя Калкина, повеление Чанди Лютой, известной также и как Дурга или Кали, ибо единственный среди всех богов обладал он Атрибутом, сопрягающим одушевленное и неодушевленное, и мог тем самым окутать труды рук своих чувствами и страстями, которые суждено было пережить здесь посетителям места сего.
Они сидели в комнате, называемой Отчаяние, и пили сому, но никак не могли они напиться.
Во всем Павильоне Безмолвия царил полумрак, и только неустанно круживший по Небесам ветер шевелил их волосы.
В черных накидках сидели они на темных сиденьях, и рука его лежала поверх ее рук на разделявшем их столе, а по стене, что отгораживала Небеса от небосвода, проплывали гороскопы былых их дней; и хранили они молчание, перелистывая страницы минувших столетий.
— Сэм, — сказала она наконец, — разве плохо было это?
— Нет, — откликнулся он.
— А в те давние дни, до того, как покинул ты Небеса, чтобы жить среди людей, — ты любил меня тогда?
— На самом деле, я не помню, — промолвил он в ответ. — Это было так давно. Мы оба были тогда другими людьми — и умом, и телом. Вероятно, те двое, кто бы они ни были, любили друг друга. Я не могу вспомнить.
— Ну а у меня, словно это было вчера, встает в памяти весенняя пора этого мира — те дни, когда мы скакали бок о бок в битву, и те ночи, когда мы стряхивали звезды со свеженамалеванного задника небесного окоема! Мир тогда был совсем юн, вовсе не тот, что сейчас, в каждом цветке, затаившись, ждала угроза, каждый рассвет был чреват взрывом. Вместе победили мы — ты и я — весь мир, ибо на самом деле никто не ждал нас здесь, и все противились нашему приходу. Мы прорубили, мы выжгли себе путь сквозь сушу и через море, мы сражались в морских глубинах и в высотах поднебесья, пока, наконец, некому стало препятствовать нам. Тогда отстроены были города, основаны королевства, и по своему выбору возносили мы, кого заблагорассудится, к вершинам власти, а потом, когда переставали они нас забавлять, вновь низвергали вниз. Что знают о той поре младшие боги? Как им понять ту власть, которая ведома была нам, Первым?
— Никак, — отозвался он.
— Когда возвели мы для своего двора дворец на берегу моря и я подарила тебе множество сыновей, когда корабли наши резвились в морском просторе, завоевывая острова, разве не прекрасны, не счастливы были те дни? А ночи, полные огня, запахов, вина?.. Разве ты не любил меня тогда?
— Да, те двое любили друг друга.
— Те двое? Разве мы совсем другие? Не так уж мы изменились. Хотя века и проносятся мимо, внутри каждого остается нечто неизменное, не способное стать другим, сколько бы ты ни надевал на себя тел, сколько бы ни заводил любовников и любовниц, свидетелем или участником скольких бы прекрасных или отвратительных событий ты ни становился, сколько бы дум ни передумал, сколько чувств ни перечувствовал. Твоя самость, твой атман стоит в центре всего этого и наблюдает.
— Разломи плод — и ты обнаружишь внутри косточку. Не это ли центр? Расколи косточку — и внутри ты не найдешь ничего. Не это ли центр? Мы уже совсем другие личности, а вовсе не те легендарные повелители битв. Хорошо, что мы познали их, но ныне это в прошлом.
— Ты отправился жить вне Небес из-за того, что устал от меня?
— Я хотел сменить точку зрения.
— Долгие, долгие годы ненавидела я тебя за твой уход. Затем пришло время, когда сидела я в комнате, называемой Безысходность, и не могла набраться смелости ступить за Миросход. Потом настала пора, когда я простила тебя и взывала к семерым риши, чтобы они явили мне твой образ, чтобы видела я, как проводишь ты свои дни, и словно опять вместе оказывались мы тогда. Иногда желала я твоей смерти, но ты обратил моего палача в своего друга, как обратил гнев мой в прощение. Неужто ты хочешь сказать, что ничего больше ко мне не испытываешь?
— Я хочу сказать, что я больше тебя не люблю. Замечательно было бы, если бы во всей вселенной нашлась хотя бы одна постоянная и неизменная вещь. Если и есть такая, то сильнее она, чем любовь, и мне о ней ничего неведомо.
— Я не изменилась, Сэм.
— Подумай хорошенько, леди, обо всем, что ты сказала мне сегодня, обо всем, что напомнила. Вспоминала ты на самом деле не человека. Вспоминала ты дни резни, прошли вы сквозь которые с ним бок о бок. Эпоха уже не та, мир нынче укрощен. Ты же мечтаешь о былом, об огне и стали. Ты думаешь, что рассудок твой смущает человек, но нет, это судьба, которую разделили вы когда-то — и которая миновала, — а ты называешь ее любовью.