Последний дон - Пьюзо Марио. Страница 85

– Ты действительно собираешься дать Вейлу проценты? – справился Бентс. – Наш юрист говорит, что, если он покончит с собой, мы сумеем выиграть дело в суде.

– Если я поправлюсь, – с улыбкой в голосе отозвался Маррион. – Если нет, решать тебе. Тогда командовать парадом будешь ты.

Бентса ошеломила эта сентиментальность.

– Элай, ты поправишься, конечно же, поправишься. – И сказал он это абсолютно искренне. Он вовсе не желал занять место Элая Марриона, более того, он с ужасом думал о том дне, когда это неминуемо произойдет. Он способен сделать что угодно, только бы Маррион одобрял его действия.

– Решать тебе, Бобби, – промолвил Маррион. – Правда в том, что мне уже не оправиться. Доктора говорят, что мне нужна пересадка сердца, но я решил не идти на операцию. С этим дерьмовым сердцем, которое у меня сейчас, я протяну месяцев шесть, от силы год, а может, и меньше того. Опять же я слишком стар, чтобы мне предоставили трансплантат.

– Нельзя ли сделать шунт? – спросил ошарашенный Бентс. Маррион покачал головой, и Бобби продолжил: – Не пори чушь; конечно, ты получишь трансплантат. Ты построил половину этой больницы, они просто обязаны дать тебе сердце. У тебя в запасе добрых десять лет. – Он мгновение помолчал. – Ты устал, Элай, поговорим об этом завтра.

Но Маррион уже погрузился в дрему. Бентс ушел, чтобы переговорить с врачами и велеть им начать все необходимые процедуры, чтобы добыть для Элая Марриона новое сердце.

Эрнест Вейл, Молли Фландерс и Клавдия Де Лена отпраздновали радостное событие обедом в «Ля Дольче Вита» в Санта-Монике, любимом ресторане Клавдии. Она помнила, как еще ребенком посетила его вместе с отцом, где к ним отнеслись, будто к представителям королевской династии. Ей помнились бутылки красного и белого вина, заполнившие все оконные ниши, спинки банкеток и все свободные места. Посетитель мог, протянув руку, взять бутылку, словно виноградную гроздь с лозы. Эрнест Вейл пребывал в отличном расположении духа, и Клавдия снова принялась гадать, как хоть кому-нибудь могло прийти в голову, что он наложит на себя руки. Он искрился радостью оттого, что его угроза сработала. А очень хорошее красное вино настроило всех их на веселый лад с капелькой бахвальства. Все трое испытывали безмерное довольство собой. Даже сама пища, по-настоящему итальянская, подпитывала пламень их душ.

– Теперь нам надо поразмыслить, – сказал Вейл, – достаточно ли хороши два процента, или надо добиваться трех?

– Не жадничай, – отрезала Молли. – Соглашение уже достигнуто.

Вейл, словно кинозвезде, поцеловал ей руку.

– Молли, ты гений. Правда, безжалостный гений. Как вы обе могли измочалить больного человека на больничной койке?

– Эрнест, – макнув кусочек хлеба в томатный соус, отозвалась Молли, – тебе никогда не понять этого городишки. Здесь не знают милосердия. Ни в подпитии, ни под марафетом, ни влюбившись, ни разорившись. Так к чему делать исключение для больных?

– Скиппи Дир как-то раз сказал мне, – заметила Клавдия, – что если что-нибудь покупаешь, то веди клиентов в китайский ресторан, но когда продаешь, веди их в итальянский. В этом есть какой-то резон?

– Он продюсер, – растолковала Молли. – Прочитал где-то. Вне контекста это полнейшая бессмыслица.

Вейл ел с аппетитом, будто преступник, получивший отсрочку приведения приговора в исполнение. Заказал три разных вида макарон для одного себя, но выдал небольшие порции Клавдии и Молли и потребовал сообщить мнение о еде.

– Это лучшая итальянская кухня на свете, не считая Рима, – заявил он. – Что же до Скиппи, то в его словах есть своего рода киношный резон. Китайские блюда стоят дешево и сбивают цену. От итальянской пищи человек становится сонливым и медленнее соображает. Мне нравится и та кухня, и другая. Ну, разве не чудесно знать, что Скиппи всегда строит интриги?

Вейл всегда заказывал три десерта. Не для того, чтобы съесть их все, а потому, что хотел перепробовать за одним обедом много разных блюд. С его стороны подобное поведение вовсе не казалось чудачеством, не казался чудачеством даже его стиль одежды – будто вещи должны всего-навсего защитить его кожу от ветра или солнца, или то, как он небрежно бреется: один бачок длиннее другого. И даже его угроза покончить с собой не казалась нелогичной или странной. Равно как и его полнейшая, детская откровенность, часто задевавшая чувства других людей. Для Клавдии эксцентричность была не в диковинку. В Голливуде, куда ни ступи, наткнешься на эксцентрика.

– Знаешь, Эрнест, в Голливуде ты на своем месте. Ты достаточно эксцентричен, – заметила она.

– Я вовсе не эксцентричен, – возразил Вейл. – Я не настолько образован.

– Ты хочешь сказать, что желание покончить с собой из-за спора насчет денег не эксцентрично? – спросила Клавдия.

– Это весьма хладнокровный отклик на нашу культуру, – пояснил Вейл. – Я устал быть никем.

– Да как тебе такое в голову пришло? – с беспокойством промолвила Клавдия. – Ты написал десять книг, получил Пулитцеровскую премию. Ты международная знаменитость. Ты прославился на весь мир.

Вейл умял все три порции своих макарон подчистую, поглядел на свое второе блюдо – три перламутровых ломтика телятины, покрытых ломтиками лимона, – и взялся за вилку и нож.

– Все это чушь собачья. У меня нет денег. Мне потребовалось пятьдесят пять лет, чтобы узнать, что, если у тебя нет денег, ты – дерьмо собачье.

– Ты не чудак, ты чокнутый, – заметила Молли. – И хватит ныть из-за того, что ты не богач. Ты и не бедняк. Иначе мы бы не сидели здесь. Ты не пошел на особые муки ради своего искусства.

Отложив нож и вилку, Вейл похлопал Молли по руке.

– Ты права. Все, что ты сказала, – правда. Я наслаждаюсь жизнью время от времени. Просто выбрыки жизни повергают меня в уныние. – Осушив бокал вина, он продолжал тоном спокойной констатации: – Я больше никогда не буду писать. Сочинение романов – тупик, такой же, как кузнечное дело. Теперь все заполонило кино и телевидение.

– Вздор, – возразила Клавдия. – Люди всегда будут читать.

– Ты просто лентяй, – подхватила Молли. – Находишь себе оправдания, чтобы не писать. В этом и заключается истинная причина того, почему ты хотел покончить с собой.

Все трое рассмеялись. Эрнест угостил дам телятиной со своего блюда, а потом излишками десертов. Единственный раз, когда он вел себя галантно за обедом; казалось, ему приятно кормить людей.

– Все это правда, – проговорил он. – Но романист может заработать на хорошую жизнь, только если пишет примитивные романы. Но даже это тупик. Роман никогда не будет настолько примитивен, как кино.

– С какой стати ты принижаешь кино? – сердито вскинулась Клавдия. – Я видела, как ты плачешь на хороших фильмах. К тому же это искусство.

Вейл откровенно наслаждался собой. В конце концов, он выиграл поединок со студией, получил свои проценты.

– Клавдия, я согласен с тобой всем сердцем. Кино – это искусство. Я жалуюсь просто из зависти. Фильмы лишают романы смысла. Что толку сочинять лирическое отступление о природе, живописать мир яркими красками, изображать прекрасный рассвет, горный хребет, покрытый снегом, и внушающие благоговение волны великих океанов? – декламировал он, размахивая руками. – Что можно сказать словами о страсти и красоте женщины? Что толку от всего этого, если это все можно увидеть на киноэкране, запечатленное пленкой «Техноколор»? О, эти загадочные женщины, с полными алыми губами, их чарующие глаза, когда ты видишь их с голыми попками, а их титьки выглядят аппетитно, как бифштекс по-виллигтоновски. И все это даже намного лучше, чем в реальной жизни, не говоря уж о прозе. Как же нам писать об изумительных деяниях героев, разящих своих врагов сотнями, одолевающих великие искушения и саму судьбу, когда ты можешь узреть это наглядно вместе с реками крови, с мучительно искаженными, агонизирующими лицами на экране. Всю работу выполняют актеры и камеры, тебе не надо даже шевелить извилинами. Сталлоне, поверженный в виде Ахиллеса при Илионе. Единственно, что не под силу киноэкрану, – это забраться в мысли героев, он не может воспроизвести процесс мышления, сложность жизни. – Вейл на минутку смолк, затем задумчиво проронил: – Но знаете, что хуже всего? Я элитный автор. Я хотел быть художником, чтобы стать особенным. Вот почему мне так претит то, что кино – такое демократическое искусство. Кино может сделать любой. Ты права, Клавдия, я видел фильмы, которые трогали меня до слез, и знаю наверняка, что люди, сделавшие их, – мерзкие, бесчувственные, необразованные типы, не имеющие совести ни на йоту. Киносценарист безграмотен, режиссер эгоманьяк, продюсер – убийца морали, а актеры молотят кулаками в стену или в зеркало, чтобы продемонстрировать аудитории, что они огорчены. И все-таки фильм достигает цели. Как такое может быть? А штука в том, что составными элементами в кино входят скульптура, живопись, музыка, человеческие тела и техника, в то время как в распоряжении романиста только вереница слов, черный шрифт на белой бумаге. И, правду говоря, это не так уж ужасно. Это прогресс. Это великое, новое искусство. Демократическое искусство. Да еще искусство без мук. Просто купи подходящую камеру и собери друзей. – Вейл лучезарно улыбнулся женщинам. – Ну, не чудесно ли – искусство, не требующее настоящего таланта? Какая демократия, какой целительный эффект – сделать собственное кино. Оно заменит секс. Я иду смотреть твое кино, а ты идешь смотреть мое. Это искусство, которое преобразит мир. Оно и к лучшему. Клавдия, будь счастлива тем, что занимаешься видом искусства, которому принадлежит будущее.