Дальняя дорога - Спаркс Николас. Страница 41

Рут, воскрешая в памяти драгоценные воспоминания, молчит. Когда наконец наши взгляды встречаются, она серьезно говорит:

– Это была лучшая неделя в моей жизни.

– Благодаря художникам?

– Нет, – отвечает она, слегка качнув головой. – Благодаря тебе.

В последний пятый день выставки мы с Рут в основном ходили порознь. Не потому что поссорились – просто Рут жаждала общаться с преподавателями колледжа, а я охотно довольствовался тем, что бродил среди картин и болтал с художниками, с которыми мы уже успели познакомиться.

А потом все закончилось. Выставка закрылась, и следующие несколько дней мы посвятили делам, гораздо более типичным для новобрачных. По утрам мы бродили по округе, днем читали, сидя у бассейна, и купались. Каждый вечер мы ходили в ресторан и в последний день, когда я кое-кому позвонил и погрузил чемоданы в багажник, сели в машину, чувствуя себя довольными как никогда.

На обратном пути мы должны были проехать мимо Блэк-Маунтинс в последний раз, и, достигнув развилки, я взглянул на Рут. Чувствовалось, что ей хочется туда. Тогда я съехал с шоссе и покатил к колледжу. Рут взглянула на меня, подняв брови и явно удивляясь моему решению.

– Заглянем ненадолго, – сказал я. – Хочу тебе кое-что показать.

Я покружил по городу и свернул на знакомую дорогу.

Рут, сидя рядом со мной, начинает улыбаться.

– Ты повез меня к озеру возле главного корпуса, – говорит она. – Где была вечеринка в последний день выставки. Озеро называлось Райским.

– Там был такой роскошный вид. Я хотел еще разок посмотреть.

– Да. – Рут кивает. – Именно так ты мне тогда и сказал, и я поверила. Но ты соврал.

– Тебе не понравилось озеро? – невинно спрашиваю я.

– Мы ехали туда не ради красивого вида, – отвечает Рут. – Мы ехали, потому что ты приготовил сюрприз.

Теперь моя очередь улыбаться.

Когда мы приехали, я велел Рут закрыть глаза. Она неохотно согласилась, и я осторожно взял жену за руку и повел по гравийной дорожке к озеру. Утро было туманное и прохладное, в такую погоду вид ничего особого не представлял, но никакой роли это не играло. Остановив Рут на нужном месте, я попросил ее открыть глаза.

Там на мольбертах стояли шесть картин, написанных художниками, которыми Рут восхищалась больше всего. Людьми, с которыми она проводила так много времени в Блэк-Маунтинс – Кеном, Рэем, Робертом, Элейн и ее мужем.

– Я даже не сразу поняла, зачем ты их выставил, – говорит Рут.

– Потому что я хотел, чтобы ты посмотрела на них при естественном освещении.

– То есть картины, которые ты купил.

Вот чем я занимался, пока Рут общалась с преподавателями. И утром, накануне отъезда, я позвонил, чтобы удостовериться, что картины поставят у озера вовремя.

– Да, – ответил я. – Картины, которые я купил.

– Знаешь, что ты сделал?

Я ответил, тщательно подобрав слова:

– Я сделал тебя счастливой?

– Да, – отвечает Рут. – Но ты же понимаешь, что я имею в виду.

– Я купил картины исключительно потому, что ты обожала современное искусство.

– И все-таки… – настаивает она, добиваясь ответа.

– И они не так уж дорого стоили, – твердо отвечаю я. – Тогда их авторы еще не обрели славу, а были просто молодыми художниками.

Рут склоняется ко мне, ожидая продолжения.

– И?…

Я вздыхаю, зная, что она хочет услышать.

– Я купил картины, потому что я страшный эгоист.

И я не лгу. Я купил их не только для Рут, потому что любил ее – а она любила живопись, – но и для себя тоже.

На выставке Рут преображалась. Мы уже побывали в бесчисленных галереях, но в Блэк-Маунтинс в ней пробудилось нечто новое. Каким-то странным образом усилилась чувственная сторона ее натуры, возросла природная харизма. Когда Рут рассматривала холст, взгляд ее был внимателен, на лице появлялся румянец, а все тело выражало такое эмоциональное напряжение, которое окружающие не могли не заметить. Рут со своей стороны совершенно не сознавала, насколько менялась в такие минуты. Вот почему, как я убедился, художники так охотно с ней общались. Их, как и меня, непреодолимо влекло к Рут, и поэтому они согласились продать несколько картин.

Эта эклектичная, в высшей мере чувственная атмосфера сохранилась и после нашего возвращения домой. За ужином глаза у Рут сверкали, словно она замечала то, чего не замечали другие, в движениях появилось изящество, которого я не видел раньше. Я едва дождался той минуты, когда мы вернулись в комнату, и там Рут проявила особенную страсть и изобретательность. Помнится, я думал: что бы там ни послужило поводом, пусть это продолжается как можно дольше.

Иными словами это был чистейший эгоизм с моей стороны.

– Нет, ты не эгоист, – возражает Рут. – Вот уж точно не эгоист.

Она такая же красавица, как в то последнее утро нашего медового месяца, когда мы стояли у озера.

– Хорошо, что я никогда не позволял тебе знакомиться с другими мужчинами, иначе ты бы живо передумала.

Она смеется.

– Да уж, пошутить ты умеешь. Ты всегда любил разыгрывать этакого балагура. Но говорю тебе, меня изменила не выставка.

– Откуда ты знаешь? Ты же себя не видела со стороны.

Рут снова смеется и тут же замолкает. Внезапно по-серьезнев, она просит отнестись внимательно к ее словам.

– Вот что я думаю. Да, я любила искусство. Но гораздо приятней было то, что ты охотно проводил массу времени, делая то, что нравилось мне. Я так обрадовалась, когда поняла, что вышла за человека, который на это способен. Ты думаешь, что ничего особенного не сделал, но вот что я тебе скажу: не много есть на свете мужчин, которые способны проводить пять-шесть часов в день во время своего медового месяца, болтая с незнакомцами и разглядывая картины, особенно если они не разбираются в живописи.

– И к чему ты клонишь?

– Я хочу сказать, что дело не в картинах, а в том, как ты отнесся к тому, что я смотрела картины. Иными словами, я изменилась благодаря тебе.

Мы много лет об этом спорили и, видимо, до сих пор придерживаемся разного мнения. Я не сумею переубедить Рут, и она меня тоже, но какая, в общем, разница? Так или иначе, медовый месяц положил начало традиции, которая продолжалась всю жизнь. Когда наконец в «Нью-Йоркере» появилась та злополучная статья, коллекция стала синонимом нашего образа жизни.

Шесть картин, которые я упаковал и сложил на заднем сиденье, когда мы отправились домой, были первыми из десятков, а затем и из сотен произведений, которые мы в конце концов собрали (всего их около тысячи). Всем известны имена Ван Гога, Рембрандта, Леонардо да Винчи, но мы с Рут сосредоточились на американском искусстве двадцатого века, и большинство художников, с которыми мы познакомились с течением времени, писали картины, за которыми впоследствии гонялись музеи и другие коллекционеры. Художники наподобие Энди Уорхола, Джаспера Джонса и Джексона Поллока постепенно стали нам родными, но и работы других, менее известных, например Раушенберга, де Кунинга и Ротко, в дальнейшем уходили с молотка в «Сотбис» и «Кристис» за миллионы долларов, иногда дороже. «Женщина III» Виллема де Кунинга была продана в 2006 году за сто тридцать семь миллионов долларов, и под бесчисленным множеством картин, в том числе Кена Ноланда и Рэя Джонсона, стояла семизначная сумма.

Разумеется, не каждый современный художник становится знаменитым, и не все картины, которые мы приобретали, становились исключительно ценными, но это никогда не было для нас решающим фактором, когда мы размышляли, купить или нет очередное произведение. Картина, которую я ставлю выше остальных, вообще ничего не стоит. Ее написал бывший ученик Рут, и она висит над камином – любительский рисунок, который имеет особое значение только для меня. Журналистка из «Нью-Йоркера» совершенно не обратила на нее внимания, а я не стал рассказывать, отчего эта вещь мне так дорога: я знал, что она не поймет. В конце концов, она ведь не поняла, что я имел в виду, когда сказал, что денежная ценность картин для меня несущественна. В первую очередь она желала знать, каким образом мы собрали коллекцию. Но даже когда я объяснил, она явно не успокоилась.