Белый отряд - Дойл Артур Игнатиус Конан. Страница 35
– Поди сюда, добрый юноша, – воскликнул он, – поди сюда! Vultus ingenui puer. [Мальчик с лицом благородным (лат.) ] Пусть тебя не пугает лицо моего дорогого родственничка. Foenum habet in cornu [У него на рогах сено, то есть «он бодлив» (лат. поговорка) ], как сказал поэт Гораций; но все же ручаюсь, что он вполне безобиден.
– Заткни свою глотку! – воскликнул другой. – Уж если дело дошло до Горация, то мне вспоминается другая строка: Loquaces si sapiat! – неплохо? А по-английски это значит: человек разумный должен-де избегать болтунов. Но если бы все люди были разумными, то ты оказался бы печальным исключением.
– Увы, Дайкон, боюсь, что твоя логика так же слаба, как твоя философия или твое богословие. Ей-богу, трудно хуже защищать свое утверждение, чем это делаешь ты. Слушай: допустим, propter argumentum [в силу твоего довода (лат.) ], что я болтун, тогда правильный вывод такой: все должны избегать меня, а ты не избегаешь и в настоящую минуту поедаешь вместе со мной селедки под кустами, ergo [следовательно (лат.) ], человек ты неразумный, а я как раз об этом и жужжу в длинные твои уши с тех пор, как смотрю на твои тощие щеки.
– Ах вот как! – воскликнул его товарищ. – Язык у тебя работает не хуже мельничного колеса! Подсаживайся, друг, и возьми селедку, – обратился он к Аллейну, – но сначала заметь себе, что с этим связаны особые условия.
– А я-то надеялся, – сказал Аллейн, впадая в тот же шутливый тон, – что с этим связаны ломоть хлеба и глоток молока.
– Только послушай его, только послушай! – воскликнул толстый коротышка. – Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну – в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.
– Довольно, трещотка несчастная, довольно! – остановил его другой. – Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.
– Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, – заявил толстяк. – Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился – в Оксфорде или в Париже.
– Кое-какой запас знаний у меня есть, – ответил Аллейн, берясь за селедку, – но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.
– Фу! фу! – воскликнули студенты в один голос. – Что это за воспитание?
– Non cuivis contingit adire Corinthum [Не каждому удается побывать в Коринфе (лат.) ], – пояснил Аллейн.
– А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, – сказал меланхолик бодрее. – И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur [Судья осужден (лат.) ] – ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.
– А я, – громко заявил другой, – защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, что этот мошенник имеет в виду.
– Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! – воскликнул другой. – Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?
– А я считаю, – крикнул другой, – вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus [Доктором преславным и несравненным (лат.) ], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?
Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки большими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы – всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.
– Ты вор вдвойне! – заорал он. – Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.
– Вот это и оказалось моим последним доводом, – пояснил сочувственно его товарищ, – моим завершающим усилием, или peroratio [заключение (лат.) ], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.
– Честное рассуждение, – воскликнул другой, – и я знаю на него только один ответ. – Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. – Нет, не обижайся, – сказал он, – если вещи – это лишь мысли, то и пощечина – только мысль и в счет не идет.