Пётр Рябинкин - Кожевников Вадим Михайлович. Страница 18

Володя, когда на ней женился, в комнате поставил большое зеркало и в столярке сделал специальные перильца, чтобы Зина могла, держась за них, перед зеркалом тренироваться.

Поскольку Володя был по-настоящему знаменитым стахановцем, он часто выезжал на другие заводы передавать свой опыт.

И вот в одну из таких поездок Зина поступила в областной театр. И получилось нехорошо, не потому, что она ушла в театр, а потому, что там сошлась с помощником режиссера. А тот был женатый, и жена его обратилась в местком театра, тем более у них было двое детей.

Пришлось Зине уйти из театра "по собственному желанию".

Володя ее простил. Он сам, как и Зина, считал, что все люди, которые занимаются искусством, особенные, и Зину он поэтому тоже считал особенной.

Стала она снова выступать во Дворце культуры, но раньше она заводской публике нравилась, а теперь не очень. Володю все заводские считали выдающимся, а ее после всего - так себе. Володя ее простил, но все же мучился. Работал он теперь только в ночную смену.

А тут Зина решила стать фигуристкой, подвернула на катке ногу, оказалась трещина в кости. Вернулась из больницы. Но Володя не позволил ей нигде работать, поскольку она все-таки прихрамывала. Зарабатывал он порядочно и каждый год ей по два раза путевки на курорт доставал. А на курорте у Зины тоже какая-то история получилась. И это Володя пережил, тем более что Зина на завод после всего снова пошла - разметчицей.

Но и на заводе у Зины компания образовалась особая - вечеринки, на последний ночной трамвай опаздывала.

А лет Зине было уже немало - двадцать четыре.

От всех этих семейных передряг Егоркин огрубел, тоже завел себе компанию, но не из таких, как он сам, квалифицированных литейщиков, ездил со снабженцами на рыбалку, выпивал. Однажды сильно обжегся горящим газом. Врач сказал: может понадобиться человеческая кожа. Почти весь цех пришел свою кожу предлагать, так все уважали Егоркина.

А Зина не пошла. Она, правда, Нюре сказала, что готова для Володи всю кожу с себя содрать, но, когда многие с этим в больницу полезли, она не хочет таким простым способом у Володи прощение за все получать. И поскольку она была не в себе, когда Нюра вышла из коммунальной кухни в общежитии, схватила кастрюлю, в которой комендантша из прогорклого подсолнечного масла олифу варила, и на себя ее выплеснула. Ну, ее тоже в больницу, но в другую, какая "скорой помощи" была поближе.

Володя в своей больнице о Зине ни у кого ничего не спрашивал и вообще молчал, не желал никаких посетителей. А потом, когда его выписали, пришел домой, спросил Зину:

- Это где тебя так поуродовали?

- А тебе какое дело?

Вот и весь у них разговор получился.

Так Зина Нюре рассказывала, взяв с нее клятву, что она никому не скажет "про ее дурь с кипящей олифой". Нюра такую же клятву с Петра Рябинкина взяла. А Рябинкин считал тогда: эта Зинкина выходка - хулиганство над собой, и больше ничего. Тем более он ее стал презирать, что она начала запивать и Нюра за неё работает, а наряды на нее заполняет. И наверное, она не в одиночку пьет, а с кем-нибудь. Так что, кроме отвращения, к Зине Егоркиной Петр Рябинкин ничего не испытывал.

И теперь, на фронте, зная, как Володя Егоркин переживает, Рябинкин никак не мог - хотя хорошо знал, как это полезно, - убедительно соврать ему, что жена ждет его дома, как положено женам фронтовиков. Не мог такого соврать, но и не мог, не имел права не думать о том, что Володе плохо...

Поэтому Рябинкин пребывал в смущении, не зная, как начать разговор с Владимиром Егоркиным про то личное, о чем сам Владимир старался не думать, выворачивая свою душу, чтобы как-нибудь самому выкрутиться из боли, которая отравляла ему жизнь не только здесь, на фронте, но и дома.

Рябинкин нашел Егоркина на пункте боепитания, где тот набивал пулеметные ленты, прогоняя их через уравнитель, и укладывал в жестяные коробки аккуратной плоской спиралью.

Молча закурив д так же молча угостив Егоркина, Рябинкин сел на ящик с патронами, сказал, не подымая глаз:

- К немцу пополнение пришло. Значит, стволов против нас прибавится.

- А чего ты мне об этом докладываешь? - мрачно сказал Егоркин. - Ты вышестоящему доложи. Как итог личной разведки, от которой вы меня, товарищ лейтенант, отстранили как ненадежного бойца.

- А ты мои приказы не обсуждай, - сухо сказал Рябинкин.

- Виноват, товарищ командир.

И Егоркин с шутовским старанием вытянулся, пуча глаза и не мигая.

- Не надо, - попросил Рябинкин. - Не надо, Володя, бойцовское в себе унижать. Ну зачем это? Хочешь, чтоб я тебя по команде "Смирно" поставил? Так я могу. А зачем? Видишь, пришел разговаривать, а не получается.

- Ты сразу, без подхода руби, - посоветовал Егоркин.

- Прямо, говоришь? Ну так вот. Я о твоей Зине сказать хочу.

- Ну, ну, - сказал, бледнея, Егоркин. Спросил, сжи- [лая зубы: - Твоей Нюрки информация, что ли? Валяй, подсыпай в солдатский мой котелок всякий мусор с ее кухни.

- Ты спрашивал Зину, почему она пожглась?

- Торопилась по личным делам, облилась горячим супом. Чего спрашивать... Зажило, как на шкодливой кошке.

- Поставил бы я тебя за такие слова по команде "Смирно", - задумчиво произнес Рябинкин, - но не перед робой, а перед твоей Зиной. И ты перед ней встанешь, когда с войны вернешься.

- Брось, Рябинкин, чего ты меня тут за семейный быт агитируешь? Сам тянись перед своей труженицей тыла, а меня лучше не трогай. - Сжав кулаки, Егоркин произнес свистящим шепотом: - Ты что, хочешь" чтоб я в штрафники скатился за оскорбление командира? Так я могу за удовольствие тебя смазать!

- Так, - сказал Рябинкин. - Это очень грубое нарушение дисциплины с твоей стороны, очень грубое. Но я тебя о чем хочу информировать? Наш санинструктор Павел Андреевич, он психолог, поскольку даже глухонемых понимает, а не то что нормальных людей. Я с ним советовался насчет своей Нюры. Недопонимал, почему она теперь в бывшей моей спецовке спать ложится. Он проанализировал: "Чтоб вас через вашу спецовку при себе чувствовать". Правильно человек угадал, очень глубоко.

Егоркин зло усмехнулся:

- Да пускай она хоть исподники твои носит, мне-то что? Это, может, какому другому мужчине покажется удивительным, если обнаружит.

- Задевай, задевай, я по личному вопросу терпеливый, - сказал Рябинкин, все же холодея спиной, и от этого сказал жестко: - Словом, твоя Зина не супом горячим облилась, а, когда ты обожженый лежал, выплеснула на себя намеренно кастрюлю с кипящей олифой. От супа такого ожога не бывает сильного. Ну да ладно. Хоть бы и супом кипящим. А вылила она на себя олифу, чтобы такую же, как ты, боль пережить, кожу с себя спустить, чтобы ты не думал, что она клочка с себя на тебя пожалела, как некоторые, например, про нее думали. - Вздохнул: - Вот, значит, вся моя тебе информация.

- Петя, - жалобно произнес Егоркин, - почему же она сама мне не сказала? Почему?

- У тебя свое самолюбие - гордость, и у ней тоже. Уступить смелости не хватало.

- Да к чему тут смелость?

- А как же, боялись вы оба друг перед другом еще унизиться. Она и так этого нахватала, ты тоже. Ну и решила - довольно. А вот тут-то и нужна вся душевная храбрость. Возьми меня, танк я свой первый поджег не от храбрости, а скорей от растерянности, оттого что жив остался. Теперь я смело так говорю. А раньше никак но высказался бы. Почему? Уверился в себе, но не сразу. И в гражданской жизни человек человеком не сразу становится, так же как и солдат солдатом - на фронте...

- Ты обожди, обожди дальше умничать, - попросил Егоркин. - Значит, так получается, она себя обожгла, потому что я был обожженный, чтобы всю боль мою пережить?

- Маслом, говорят, больнее.

- И поскольку к ней общественность критически относилась, доказала, что может всю кожу за меня отдать? Хоть и в больницу не явилась.

- Себе хотела доказать, а не общественности. Общественность тут ни к чему.