Арсен Люпен - Колбасьев Сергей Адамович. Страница 6

- Не иначе, - согласился Штейнгель и повернулся к Домашенко: - Ты говоришь, он был безвредный, а по-моему, и бесполезный.

- Он скоро подохнет, - решил Патаниоти. - Барон, дай папиросу.

Наступила тишина, и стало слышно, как за, стеной в гальюне кадеты пели переделку старой песни на собственный новый лад. Жалобный голос запевалы затянул:

Ветчина пошел на дно,

И достать нетрудно,

И досадно и обидно.

Пауза, а потом многоголосый хор:

Ну да ладно, все одно.

Это была длинная, местами не слишком приличная песня, и особых симпатий к своему ротному командиру в ней кадеты не проявляли.

- Красиво поют, - улыбнулся Домашенко, но Бахметьев покачал головой:

- Ветчина поет еще лучше. Сегодня после строевого ученья опять развлекал публику. Бегал взад и вперед, кричал: "Мне и государю императору таких, как вы, не надо" - и от злости кудахтал.

- Вот дурак! - обрадовался Патаниоти. - Совсем как в наше время орал. Ему и государю императору!

- Дураки бывают разные, - сказал Домашенко.- Ветчина плохой дурак. Хитрый. Даже в глаза никогда не смотрит.

- И все старается перед начальством отличиться,- поддержал Штейнгель.

Бахметьев встал, подошел к печке и приложил к ней ладони. Неизвестно почему, в этот вечер он чувствовал себя исключительно скверно. Он определенно устал от всего, что делалось на свете.

- Знаешь, Штейнгель, - сказал он наконец, - ты зря осудил старика Максимова. Он совсем не был бесполезным. Может, помнишь, у Салтыкова хорошо сказано насчет разных губернаторов. Польза была только от тех, которые ничего не делали и никому не мешали.

- Не читал, - ответил Штейнгель. - И не согласен. Чтобы была польза, нужно работать.

- Ты немец-перец. Ты не понимаешь нашей великой, прекрасной и неумытой славянской души. Ты любишь деятельность, а у нас она, видишь ли, ни к чему. Все равно никакого толку не получается.

И Бахметьев закрыл глаза. С какой стати все эти мысли лезли ему в голову? Откуда они взялись?

- Ты городишь чушь, - сердито сказал Штейнгель.

Отчего у него было такое на редкость поганое настроение? Может, от всего, что творилось дома, а может, от мыслей о Наде? Нет, лучше было не думать, а говорить.

- Дурацкая жизнь, друг мой барон фон Штейнгель-циркуль. Подумай о том, что тебя ожидает. Вот ты вырастешь, будешь служить, как пудель, примерно к тысяча девятьсот тридцать второму облысеешь и станешь капитаном второго ранга. Наверное, твоей жене надоест, что ты все время плаваешь, и придется тебе перейти в корпус. Получишь роту, поставишь ее во фронт и начнешь перед ней бегать и петь насчет государя императора, Штейнгель покраснел, но сдержался:

- Неостроумно. Попробуй еще раз.

- Ладно, - вмешался Домашенко. - Не обращай на него внимания. У него просто болит живот, и круто повернул тему разговора: - Итак, друзья мои, начинается славное царствование Ивана. Интересно знать, какое прозвище утвердит за ним история.

- Иван Грязный, - быстро ответил Бахметьев, и Патаниоти пришел в восторг: - Вот здорово! Вот орел!

- Правильное прозвание, - согласился Домашенко.- Теперь второй вопрос: что предпримет по сему торжественному случаю наш Арсен Люпен?

Бахметьев поморщился:

- Какую-нибудь очередную пакость. Он мне надоел.

- Ты спятил! - возмутился Патаниоти. - Он же герой! Как хочет долбает начальство, а ты рожи строишь!

-Не хорохорься, грек, - успокоил его Бахметьев. - Допустим, что он герой. А что дальше? Кому и, на кой черт нужно все его геройство?

- Дурак, - пробормотал Патаниоти,- честное слово, дурак, - и больше ничего не смог придумать.

Вместо него заговорил Домашенко:

- Насколько я понимаю, сейчас он начал борьбу с кляузной системой штрафных журналов. Утащил эти журналы из всех рот, кроме нашей шестой, и, надо полагать, все их уничтожил.

- Вот! - обрадовался Патаниоти. - А ты скулишь: кому и на кой черт? Он еще сегодня утром спер из шинели Лукина штрафные записки и вместо них сунул ему в карман бутылочку с соской. Разве не здорово?

Это, действительно, вышло неплохо. Соска была намеком на слишком моложавую внешность мичмана Лукина и форменным образом довела его до слез. Он нечаянно вытащил ее из кармана перед фронтом роты.

- Ну хорошо, грек. Допустим, что здорово, - согласился Бахметьев. - Только миленький пупсик Лукин завтра заведет новые штрафные записки, а в ротах послезавтра появятся новые журналы. Только и всего.

- Нет, - сказал Домашенко. - Кое-чего он добился. Начальство никогда не сможет на память восстановить все старые грехи всего корпуса.

- Чем плохо? - спросил Патаниоти.

- А что хорошего? - вмешался Штейнгель. - По-моему, это просто неприлично. - От волнения он остановился и пригладил волосы. - Я совсем не хочу защищать начальство. - Нужно было как-то объяснить, что он всецело на стороне гардемаринского братства, но подходящие слова никак не приходили. - Я не против Арсена Люпена, только это никуда не годится. Вы поймите: мы состоим на службе в российском императорском флоте.

- Ура! - вполголоса сказал Патаниоти, но Штейнгель не обратил на него внимания.

- Значит, мы должны уважать все установления нашей службы, а ведь это самый настоящий бунт. Чуть ли не революционный террор.

- Ой! - не поверил Домашенко. - Неужто?

- Так, - сказал Бахметьев. - Значит, нам нужно уважать все установления. И Ивана тоже? Штейнгель снова покраснел:

- Ты не хочешь меня понять. Иван, конечно, негодяй, но он офицер, и так с ним поступать нельзя. Ведь мы сами будем офицерами.

- Да, офицерами! - воскликнул Патаниоти. - Но не такими, как Иван. Это ты, может быть...

- Тихо, - остановил его Бахметьев. - Ты по-своему прав, Штейнгель, только мне твоя логика не нравится. По ней выходит, что любой подлец становится неприкосновенным, если состоит в соответствующем чине.

- Как же иначе? - И Штейнгель развел руками.

- Как же иначе, - усмехнулся Бахметьев. - Знаменитая прибалтийская верноподданность.

- А ты? - холодно спросил Штейнгель. - Разве не собираешься соблюдать присяги?

- Не беспокойся, барон, - сказал Домашенко, - он не хуже тебя собирается служить.

- Ивана нужно уважать, - медленно повторил Бахметьев. - Иван есть лицо неприкосновенное. - Подумал и совсем другим голосом спросил: - А как ты думаешь, можно было убивать Гришку Распутина?

Штейнгель поднял брови:

-Опять не понимаешь. Что же тут общего? Распутин был грязным хамом. Своей близостью позорил трон. Его убили верные слуги государя. - И вдруг остановился. Переменился в лице и даже отер лоб платком. - Знаешь что? Пожалуй, его все-таки нельзя было убивать.

Снова наступила тишина, и снова стало слышно пение за стеной. На этот раз глухое и совсем печальное. Потом под самой дверью просвистела дудка дежурного "ложиться спать!".

Мне кажется не случайным, что Бахметьев вспомнил об убийстве Распутина. Все, что происходило в корпусе, вплоть до Арсена Люпена, было лишь отражением событий, постепенно захватывавших всю страну.

Только Штейнгель ошибся. Это ни в коем случае не было революционным террором или бунтом. Это была всего лишь дворянская фронда.

- Пойдем спать, - предложил Домашенко и был прав, потому что другого выхода из разговора не существовало.

9

Самым приятным местом в корпусе, бесспорно, был лазарет, и попасть в него особого труда не представляло. Для этого нужно было утром прийти на амбулаторный прием и устроить себе воспаление слепой кишки, ларингит или просто повышенную температуру.

Воспаление слепой кишки изображалось глухими стонами при нажимании соответствующих частей живота, но далеко не всегда выглядело убедительным, потому что больному трудно было решить, когда следует стонать, а когда нет.

Ларингит действовал значительно надежнее, но требовал предварительной подготовки. В гортань через трубку вдувалась небольшая порция соли, после чего следовало подышать у раскрытой форточки.