Гонцы - Домбровский Юрий Осипович. Страница 16

- Вы, извините, из Союза художников?

- Угу, - ответил Калмыков.

Дядька деловито прищурился, еще постоял и подумал.

- А что же это вы, извините, рисуете? - спросил он ласково.

Калмыков рассеянно кивнул на площадь:

- А вон те возы с арбузами.

- Так где же они у вас? - изумился дядечка. Он весь был беспощадно вежливый, ироничный и всепонимающий.

Калмыков отошел на секунду от полотна, прищурился, вдруг что-то выхватил из воздуха, поймал на кисть и бросил на полотно.

- Смотрите лучше! - крикнул он весело.

Но дядька больше ничего смотреть не стал. Он покачал головой и сказал:

- Да, при нас так не малевали. При нас, если и рисовали, то хотелось его взять, съисть, что яблоко, что арбуз, что окорок, а это что? Это вот я, когда день в курятнике не приберусь, у меня там пол такой же!

Калмыков весело покосился на него и вдруг наклонился над полотном. Кисть так и замелькала. Вдохновили, ли его слова дядьки, или, может быть, как раз в эту минуту он ухватил самое нужное? В общем, он заработал и обо всем забыл. Культурный дядька еще постоял, посмотрел, покачал головой и вдруг грубо спросил:

- А что это вы оделись-то как? Для смеха, что ли? Людей удивлять? Художник! Раньше такого бы художника сразу бы за милую душу за шиворот да в участок, а теперь, конечно, валяй, Малай!

И ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку лебединое озеро на клеенке.

А Калмыков продолжал ожесточенно писать. Никто его ни о чем больше не спрашивал. Как-то очень хорошо, легко и с большим достоинством он провел этот разговор, и я тогда же подумал: "Ну, Бог его знает, что он за художник, но цену он себе знает".

Я повернулся и вышел из толпы.

* * *

И вспомнил об этой встрече через много лет, когда мне попала в руки записная книжка Калмыкова. Это было уже после смерти художника. Книжка эта валялась на полу в комнате покойного, кто-то поднял ее, а от него она перешла ко мне. Все записи шли в строго алфавитном порядке (и книжка-то называлась алфавитной). Покойный записывал все, что ему вспоминалось или приходило в голову: старые стихи, строчки из газет, расходы. Так вот под буквой "Н" стояло:

"Никто больше меня не любит рисовать на улице. В этом моя сила! Кругом смотрят, зевают, глазеют, кто во что горазд. Младенцы видят первый раз! Другие завидуют, скучают, задирают. Я ораторствую, огрызаюсь, острю, словом, чувствую себя в своей тарелке, в своей сфере! Здесь нет мне равного! Казалось бы, меня надо было на руках носить за все это, я же всю жизнь делаю это задаром! За десятерых! А всем все равно, и дуракам наплевать, но я задам всем жару!"

И еще (уже на букву "К"):

"Когда много говоришь о самом главном, - а все бегут, всем некогда слушать длинные разговоры о серьезных вещах, - то при постоянном ежедневном говорении то с одним, то с другим на улицах вырабатывается вечная манера говорить о всем очень смачно и эффектно, и после этого приходят в голову самые удачные формулировки! Вот! Вернулся с улицы и в голове есть находка! Я молча шел и говорил про себя..."

Да, он был именно таким - очень уверенный в себе, недосягаемый для насмешек, недоступный для критики, скрытый от мира гений, которому и не требуется никакого признания. Положительно только к нему одному из всех мне известных художников, поэтов, философов, больших и малых, удачливых и нет, я мог бы с таким полным правом отнести пушкинское: "ты царь - живи один". Калмыков так и жил, так и чувствовал свое первородство. И смущала этого царя только какая-нибудь мелочь. Ну, что-нибудь вроде этого: "Есть восковка за 1 р. 54 копейки, событие! А у меня только 80". Да и это его огорчало тоже не очень, не очень. Он умел себя как-то очень хорошо и быстро успокаивать. Из алфавитной книги это совершенно ясно. Видно, нет так нет, и нечего думать об этом. Очень хорошо и твердо он понимал это железное слово "нет".

Прошло много лет. Калмыков умер, и первая статья о нем кончается так:

"По улицам Алма-Аты ходил странный человек - лохматая голова в странном берете, широкие брюки из мешковины, сшитой цветными нитками большими стежками, с огромной расписной сумкой на боку. В последние годы им сделана в дневнике такая запись: "Что мне какой-то там театр? Или цирк? Для меня весь мир - театр".

Нет, даже не мир, а целая Галактика. Однако, все это было совершенно неясно в том, 1937, году.

Известно мне было как раз другое. Именно в это время журнал "Литературный Казахстан" поместил статью о юбилейной выставке Союза художников. Там о Калмыкове говорилось так: "Однако есть на выставке один уголок, вызывающий досадное недоумение. Это уголок работ Калмыкова Сергея. Бездушный схематизм его совершенно не вызывает никаких эмоций и по содержанию представляет из себя невероятную путаницу. В его "Трибуне-памятнике" с одной стороны весьма неудачно стремление создать до наивности величавый памятник трибуну, с другой - полнейшая профанация замысла художника, какие-то нелепые фигуры, одна из которых по развязности похожа на комивояжера, нелепо размахивающего огромными пустыми чемоданами. Вершина заключена в сеть каких-то реек. Что эти рейки должны изображать - и самому художнику, вероятно, невдомек. Голый, бездушный формалистический схематизм суть этой картины" {"Литературный Казахстан" Э 10, 1937 г., статья А. Орлова.}.

Вот и все! "Формалистический схематизм", "досадное недоумение". А ведь именно в это же время художником были исполнены те великолепные серии рисунков, которые он называл странно и непонятно: "Кавалер Мот", "Лунный джаз". Об этих листах писать невозможно - надо видеть очарование этих тончайших линий, этих переливов человеческого тела. У Калмыкова в его бесчисленных листах много женщин, и все они красавицы - я думаю даже, что он как художник был вообще не в силах изобразить уродливое женское лицо. Его женщины похожи на пальмы, на южные удлиненные плоды, у них тонкая рука и миндалевидные глаза (я здесь не боюсь этих слов). Они очень высоки и стройны. Они выше всех. Стоя или лежа они заполняют целый лист. У некоторых из них крылышки - и поэтому они, очевидно, феи. Другие просто женщины - и все. Вот, например (подбираю специально опубликованные рисунки), красавица в длинном тяжелом мягком халате. Он не одет, а наброшен так, что видна грудь, нога, талия. Красавица несет восточный высокогорный сосуд. На столике горят канделябры. Они похожи на распустившуюся ветку с четырьмя цветками. Рядом раскрытая книга и закладка в ней. Тишина, ночь, никого нет. Куда идет эта одинокая красавица? За ней бежит какое-то странное существо, не то кошка, не то собачка - не поймешь точно что. И больше ничего нет.

На этом листе музыкально все. Все оркестровано в одном тоне - и четыре цветка на канделябре, и скатерть, сливающаяся с мягко льющимся халатом, и тело женщины, и это странное существо с собачьими ушами и кошачьей статью. Ритм достигается крайней простотой, лаконичностью и гибкостью линий.

И другой лист. Он называется "Лунный джаз". На нем официантка с мотыльковыми крылышками. Это такая же высокая, нежная и холодная красавица (Калмыков, видно, признавал только один тип женской красоты). Она несет поднос. На подносе узкогорлая бутылка и ваза с веткой. На красавице же легкие одежды, так, что видно все тело. Или иначе - все ее тело - это единая переливающаяся линия, заключенная в овал одежды. Ночь. Лестница, открытая эстрада. По ступенькам спускается слуга в диковинной шляпе и плаще. Вот и опять почти все. И опять - никак не опишешь и не передашь словами очарование этого рисунка.

И таких рисунков-сюит, джазов, набросков после Калмыкова осталось великое множество, может, 200 или 300 листов. Они исполнены в разной технике. Пунктир и линия, пустые и закрашенные контуры - карандаш и акварель. Так, например, между других работ я помню лист "Кавалер Мот". Внешне кавалер очень напоминает Калмыкова. Такой же сумасшедший плащ, такой же берет, такая же мантилья

"Больше всего в творчестве С. И. Калмыкова занимает серия фантастических пейзажей в стиле монстр. Это рисунки, выполненные строго в стиле линий, составленной из точек" (М. Меллер). сумасшедшего цвета. И ордена, ордена, ордена! Ордена всех несуществующих государств мира. Идет, смеется и весело смотрит на вас. Но вот этого у Калмыкова не было совершенно - он всегда оставался серьезным. Спрашивали - охотно отвечал на все вопросы, но никогда не заговаривал первым. А вот: "никто больше меня не любит рисовать на улице" - это точно. Но в тот мир, где играли лунные джазы, парили крылатые красавицы и расхаживали бравые кавалеры Мот, он не допускал никого. Там он был всегда один!