Гонцы - Домбровский Юрий Осипович. Страница 8
Работали мы бешено, и бедная Эмилия Ивановна уходила к себе, шатаясь. "Я и во сне все печатаю, - жаловалась она, - все бегут строчки и строчки, пока не закричу и не проснусь, ведь это же с ума сойти, по пяти раз печатать одно и то же". Все это так, конечно, но сбавить темп мы просто не могли: как и всем в это время, автору нужно было во что бы то ни стало поспеть к каким-то там срокам.
И вот в это поистине сумасшедшее время, четвертым в эту крошечную каморку, почти бокс, вселился Иткинд, да не один, а с высокой тумбой, ведром и столиком. Словом, со всеми приспособлениями скульптора.
Он вдруг задумал лепить Муканова. Просто однажды утром, когда меня не было, зашел ко мне, посидел в уголке на кровати, посмотрел, как диктует Муканов, как печатает машинистка, и неожиданно сказал: "Слушайте, я вас хочу сделать". Муканов с любопытством посмотрел на него, кто такой Иткинд, он не знал.
- Как же вы меня сделаете? - спросил он.
- А из глины, - ответил Иткинд.
- Значит, как Аллах Адама, - усмехнулся Муканов. - Ну валяйте, только вы же не Аллах, где же вы тут поместитесь?
- А вот тут в уголке, мне ведь только тумбочку поставить.
- Ну что ж, тогда лепите, - засмеялся Муканов, - если только тумбочку поставить, тогда лепите.
Повторяю: все это произошло без меня, и когда через пару часов я возвратился к себе - втроем мы все-таки никак не умещались, и когда приходил Муканов, я скрывался, - Эмилия Ивановна бросилась ко мне чуть не со слезами: "Где ж мы тут все поместимся? - говорила она в ужасе. - Ведь и так дышать нечем". Я и сам все это не особенно понимал, но на другой день Иткинд пришел с глиной и тумбочкой, приткнул ее очень ловко в самый угол, и работа началась.
Все трое работали настолько впритык друг к другу, что упади один из них - и повалились бы все.
Муканов диктовал, Эмилия Ивановна, героическая машинистка, стучала на машинке, а Иткинд лепил и лепил, и примерно на десятый сеанс он сказал: "Готов".
Это была первая работа Иткинда, которую мне довелось увидеть, - большой парадный бюст из глины. Он и до сих пор стоит у меня перед глазами.
Какой мерой измерять его художественные достоинства? Каким судом судить художника? Что главное и что второстепенное в таких работах? Мастерство художника, передача внутреннего мира, натуры? Дух эпохи? Одним словом каким критериям, черт возьми, должны отвечать такие вот работы? Я не знаю этого, и могу сказать только одно - от писателя Сабита Муканова в этом бюсте было много, а от художника Иткинда очень мало, почти ничего. А вообще это был очень хороший, правильный бюст крупнейшего национального писателя, мастерская лепка головы, точная проработка деталей, большое внешнее сходство, - как жаль, что и эта работа, как и все произведения мастера той поры, девались неизвестно куда и почему, - для будущего литературного музея Казахстана это невосполнимая потеря.
Итак, Иткинд имел свой кусок хлеба и крышу над головой, но работы для него так и не находилось. Шли дни, и выяснялось, что устроить его куда-нибудь на твердое место дело совершенно безнадежное. Не те художники требовались в то время. Не хватало декораторов для спектаклей и столичных витрин, станкистов для ресторанов, столовых и детских площадок, графиков для газет и книг, прикладных для художественных артелей и фабрик. Портретисты те требовались всем, но кому же был нужен скульптор Иткинд? Он и через двадцать лет при полном своем признании, кажется, не получил заказ ни на одну статую для домов отдыха, ни на один бюст для аллей ударников или парка культуры и отдыха. Так о чем же можно было говорить тогда?
Мы думали, думали и вот однажды придумали: Иткинд вылепил Myкакова очень хорошо! Так пусть же он сделает бюст Шекспира для театра драмы.
Я поговорил об этом с художественным руководителем русского театра Яковом Соломоновичем Штейном, и тот сразу согласился.
Когда Иткинд пришел ко мне, я разложил все нужные ему материалы, их собралось столько, что не хватило ни стола, ни кровати, пришлось переползти на пол. В то время я преподавал в Театральной школе, а там была своя приличная библиотека, кое-что я нашел в Публичной библиотеке им. Пушкина.
Я показывал Иткинду памятники Шекспира, его бюсты, его предполагаемые портреты, картины из его жизни. Великолепное издание Брокгауза и Эфрона, одно из лучших в мире, дает все это в предостаточном количестве.
С какой жадностью накинулся Иткинд на все это! Как бережно он брал в руки книгу, гравюру, эстамп, нахмурившись, долго держал в руках снимок с какого-нибудь памятника, смотрел, думал, соображал и тихо откладывал в сторону. И остановился на самой непритязательной, самой неэффектной из всех гравюр - на гравированном портрете из так называемого "Ин фолио" 1623 г.
Надо сказать, что других совершенно достоверных изображений Шекспира у нас нет вообще. Силой документа обладает только эта посредственная примитивная гравюра, появившаяся через семь лет после смерти великого трагика. Но не то смертельная болезнь, не то равнодушные чужие руки сумели вытравить с этого лица всякое подобие мысли. Пустые глаза, неживые длинные волосы, плоское восковое лицо манекена с нестираемой печатью ординарности, чахлые, как будто нарочно присаженные кустики бороды и усов - вот что такое это изображение. Недаром же скептики в течение долгого времени называли его маской.
И все-таки Иткинд остановился именно на этом бедном и простом человеке, а не на тех бронзовых и мраморных мыслителях и красавцах, которые я разложил перед ним. На них он даже и глядеть долго не стал - так, взял в руки, повернул так и этак, да и положил обратно. А вот эту плохую гравюру он рассматривал кропотливо, внимательно, с каким-то непонятным мне сочувствием и пониманием. Потом решительно отложил ее и сказал: "Вот эту. Остальные возьмите, не надо". Тут я сказал ему, что не стоило бы так, сходу отвергать и те - они созданы крупными мастерами и уже стали как бы портретной нормой короче, это тот самый тип Шекспира, к которому мы давно пригляделись благополучный выхоленный мужчина с великолепной бородкой, в пышном стоячем кружевном воротнике - так вот стоит ли зрителю преподносить другого Шекспира, там ведь искусства-то очень мало? Этак ведь можно дойти и до этого толстощекого, румяного, лысеющего бюргера с надгробия. У него тоже высокая степень достоверности, он, очевидно, сделан сразу же после смерти.
- А я этот бюст уже отложил, - сказал Иткинд, - я их оба возьму.
Я живо представил себе, какой Шекспир появится в фойе драматического театра, но больше ничего не сказал. В глубине души я как-то разом согласился с Иткиндом, меня только поразило, каким же образом, каким предвидением, глазом и чудесным чутьем художника он из кипы этого материала, где были самые разные Шекспиры: молодые, и пожилые, задумчивые и веселые, похожие на Гамлета и похожие на Фауста, поэты и философы, графы и мушкетеры, любовники и браконьеры - как из этой огромной разномастной толпы с разными характерами и судьбами он выбрал только одного - настоящего. Какое великое чувство достоверности руководило им? Да, но этот-то настоящий был толстым, старым, самодовольным, глубоко равнодушным ко всему бюргером, могло ли так быть? Я спросил об этом Иткинда. Он уже закрыл альбом и собрался уходить.
- Да нет, это он, он самый, - сказал Иткинд спокойно, - только вот болен очень, у него вот эта самая... - он приложил руку к груди, закашлялся и несколько раз хрипло вдохнул и выдохнул воздух. - Одышка у него, ему дышать тяжело, и сердце, сердце... Нет, я сделаю, вы увидите, это должно хорошо выйти.
Эта история с бюстом Шекспира имеет почти комический конец.
Бюст Иткинд сделал и ему его оплатили. Выставить, однако, Штейн его не решился, уж слишком это был непривычный, иткиндский Шекспир, как я теперь соображаю, чем-то похожий на его знаменитого пенсионера - тоже широкое мощное лицо, круглый крупный лоб и улыбка, обращенная не к людям, а к пространству, не к жизни, а к небытию, а глаза большие, широко открытые.