Венгерский набоб - Йокаи Мор. Страница 102

– Хочешь знать?

– Да, хочу!

– Муж ее, конечно.

– Что за шутки идиотские! – вспылил Абеллино. – Никто этому не поверит. Нет, эта женщина любит кого-то, в связи с кем-то состоит. И старый подлец это знает, но терпит, чтобы мне отомстить. Но уж я дознаюсь, кто это такой! И будь он хоть чертом самим, такой судебный процесс закачу, каких свет не видывал, чтобы осрамить негодяйку!

Многие из стоящих рядом стали в шутку оправдываться: на нас, мол, не подумай, мы тут ни при чем, нас графиня Карпати своей благосклонностью не одарила.

В эту минуту прозвучал энергичный мужской голос:

– Господа! Или вы сами не замечаете, как неуместны и недостойны ваши шутки над женщиной, кою обижать нет ни у кого ни повода, ни права?

Это был Рудольф.

– Что такое? Тебе-то какое дело до всего до этого? – изумился Кечкереи.

– То дело, что я – мужчина и не позволю, чтобы порочили при мне имя женщины, которую я уважаю.

Такое заявление много значило. Тут уж действительно пришлось замолчать. И не только потому, что Рудольф прав был и его заступничество вес имело в глазах света. Он славился еще как лучший во всей округе стрелок и фехтовальщик, хладнокровный и удачливый.

И в клубе имя графини Карпати больше не поминалось.

А Флора, прослышав про этот случай, бросилась мужу на шею и целовать, целовать его принялась вне себя от радости и восторга.

XXVII. Золтан Карпати

Свершилось то, о чем даже подумать страшился Абеллино: графиня Карпати стала матерью. У нее родился сын.

С таким известием явился в одно прекрасное утро к набобу домашний врач.

Кто опишет радость Яноша Карпати? То, что было лишь мечтой, надеждой, предметом самых дерзких, пылких его желаний, стало явью. У него сын! Сын, который унаследует и увековечит его имя; рожденный во времена уже не столь темные, загладит он грехи отца и юношескими своими добродетелями искупит старый фамильный долг пред родиной и человечеством.

Каким славным мужем может он стать благодаря воспитанию, более достойному, нежели полученное предками! Какое счастье и величие ждут его! Как будут благословлять его имя миллионы!

Только б дожить до поры, как сын начнет говорить, его милый детский лепет услышать и ему тоже сказать слова, которые он выучит, сохранит в памяти, чтобы после, уже признанным поборником великих, благородных идей, вспомнить когда-нибудь: «Это впервые еще добрый старый Карпати мне преподал».

Но какое дать сыну имя? Да одного из князей, которые пили круговую с первым Карпати на земле обетованной Гуннии. [272]

Пусть будет он Золтаном. Золтан Карпати! Звучно и величаво.

Вот уже и принесли к нему нового гражданина мира, подержать дали, потетехать, поцеловать. Слезы радости застлали глаза старика, мешая смотреть, а как хотелось разглядеть сына получше! Ревнивым взором окидывал, мерил он младенца. Красивый, здоровый, полненький мальчишка, складочки даже на шейке и на ручонках; маленький краснощекий ангелочек. Ротик не больше земляничины, зато глазенки, ясней бирюзы, – преогромные, и ресницы длинные, будто два опахала на кругленькие щечки опускаются. И не плачет, серьезный такой, словно знает уже: всякая слабость постыдна, а едва восхищенный старик поднес его поближе и, целуя, стал щекотать румяное личико колючими усами, заулыбался и весело что-то выкликнул – все стоявшие возле тотчас начали гадать вместе с отцом, что.

– Ну, скажи же, скажи, золотце, дитятко мое, – лепетал старик Янош, видя, что ребенок так и этак складывает, выпячивает губки, точно усиливаясь вымолвить нужное слово. – Говори, не бойся, мы поймем. Ну-ка, ну-ка, что он там опять сказал?

Доктор и повитухи, однако, сочли благоразумней истолковать лепет ребенка в том смысле, что тот-де просится обратно к матери, – довольно уж тетешкать, хватит на первый раз. И, отобрав его у Яноша Карпати, к матери унесли. Доброму старику ничего не оставалось, кроме как пробраться в соседнюю комнату и там слушать, не плачет ли младенец, спрашивая у каждого выходящего что он, как, – и передавая ему с каждым входящим какое-нибудь ласковое словечко.

И если доносился вдруг бойкий младенческий возглас, восторг отца не поддавался описанию. Уж теперь-то он не отдаст ребенка, попади он только ему на руки!

Около полудня врач вышел снова и попросил Карпати перейти с ним в другую комнату.

– Зачем? Я хочу здесь остаться. Тут слыхать, по крайней мере, что говорят о нем.

– Да, но я не хочу, чтобы слышали, о чем мы будем говорить.

Янош вытаращился на него. От спокойного взгляда врача ему стало не по себе. Машинально последовал он за ним в соседнюю комнату.

– Ну-с, что это вы мне, сударь, собираетесь сказать, чего другие слышать не должны?

– Ваше сиятельство! Большая радость посетила нынче ваш дом.

– Это я знаю, чувствую и благословляю небо за нее.

– Но, подарив вам большую радость, господь решил и тяжкое испытание ниспослать.

– Что вы хотите этим сказать? – возопил в испуге Карпати, и лицо его побагровело.

– Вот почему я боялся, ваше сиятельство, вот почему отозвал вас в другую комнату. Приготовьтесь же снести удар как христианин.

– Не мучайте, говорите: что случилось?

– Супруга ваша умирает.

Карпати не мог даже слова вымолвить, шага сделать. Он онемел и остолбенел.

– Будь хоть малейшая надежда ей помочь… какой-то способ… – сказал врач. – Но, к сожалению, я обязан поставить вас в известность, что жить ей осталось считанные часы, считанные минуты. Поэтому сделайте, ваше сиятельство, усилие, поборите ваши чувства, войдите и попрощайтесь, ибо на этом свете уже немного суждено ей сказать.

Карпати дал себя ввести в комнату умирающей. В голове у него словно помутилось, он не слышал, не видел ничего – только ее одну, лежавшую перед ним с каплями пота на исчахнувшем, бледном лице, с померкнувшим взглядом и обметанными смертью губами.

Молча приблизился он к постели. Глаза его оставались сухи. Комната была полна женщин, пособлявших лекарю. Он не видел их, не слышал раздававшихся изредка подавленных рыданий. Лишь к умирающей был прикован его неподвижный взор. Сидели возле постели и две женщины, ему знакомые: Тереза и Флора.

Добрая старая тетка молилась со сложенными руками, припав к подушке лицом. Флора держала ребенка, который мирно заснул у нее на груди.

Больная подняла смутный взгляд на мужа, взяла горячими руками его руку и поднесла к губам.

– Не забывайте… меня… – лихорадочно дыша, прошептала она едва слышно.

Янош не разобрал, не понял ее слов, только держал крепко ее руку, точно смерти не желая отдавать.

Дыхание умирающей становилось все тяжелее, грудь ее вздымалась лихорадочней, голова металась на подушке. С уст срывались отдельные бессвязные слова, произнести которые стоило ей мук неимоверных. О, тяжкая борьба души, расстающейся с телом!..

– Ирис и амарант… явор пожелтелый, – слышалась сбивчивая бредовая речь. – Явор, сиротинка бедная, пересадите ее куда-нибудь… Придешь ли ко мне, как умру? Тогда тебе можно будет приходить…

По силе, с какой рука ее сжимала его руку, Янош чувствовал, как она страдает, говоря это.

Через какой-нибудь час больная притихла, перестала метаться. Лихорадочный пульс унялся, рука уже не пылала так, дыхание сделалось ровнее, и мучительная испарина прошла; взгляд прояснился. Фанни всех начала узнавать и кротко, покойно заговорила с окружающими.

– Муж мой, милый муж мой, – сказала она, проникновенно глядя на него.

Тот обрадовался, подумав, что это хороший признак. Доктор же опустил голову, понимая, что это знак дурной.

Больная обернулась к Флоре. Поняв ее немую просьбу, Флора поднесла к ней младенца.

Пылко, нежно прижала его Фанни к груди, покрывая поцелуями сонное личико. При каждом поцелуе мальчик приоткрывал большие синие глаза и, закрыв опять, продолжал спать дальше.

вернуться

272

Гунния – Венгрия (по романтической легенде начала XIX в. происхождение мадьяр возводилось к гуннам).