Венгерский набоб - Йокаи Мор. Страница 89

После подобных фраз великий человек обыкновенно поворачивался и уходил, словно не считая уже противника способным подняться. Несколько усердных поклонников рьяного патриота тотчас выхватили карандаши – занести на бумагу незабвенное его изречение.

Фанни совершенно оторопела, Флора же расхохоталась.

– Ну, этого мы отвадили раз и навсегда. Я в самых заветных чувствах его оскорбила, а этого он никогда не простит. Золотой его телец – популярность, и уж кто на этот кумир покусится, тот от графской благосклонности надежно себя застраховал.

Вскоре позвонили к обеду; собравшиеся с веселым гомоном стали усаживаться за столы, от описания коих я с чистой совестью воздержусь по той простой причине, что картина эта лишь в натуре занимательна, в передаче же скучна неимоверно. Блеска, изобилия, роскоши было, во всяком случае, хоть отбавляй: у набоба – как у набоба! От национальных блюд до самых искусных произведений французской кухни – все здесь можно было отведать, всем полакомиться, и вин не перечесть. Застолье затянулось допоздна, и языки к тому времени окончательно развязались; великий патриот принялся за обычные свои двусмысленности, скабрезные анекдоты, не слишком стесняясь присутствием дам: castis sunt omnia casta, как говорится, – порочного нет для непорочных, а уж покраснел кто, значит, испорчен все равно. Но дамы сделали вид, будто не слышат, затеяв разговор с ближайшими соседями и ничуть не заботясь, над чем там гогочут самородки – непременная эта аудитория выдающегося человека, клакеры-обожатели пошлых фраз.

Так или иначе, все по возможности старались провести время хорошо.

Но не было никого счастливей набоба.

На ум приходило ему, какая ужасная сцена разыгралась на этом самом месте год какой-нибудь назад, и вот рядом – обворожительная красавица жена и веселое, оживленное общество, безмятежно улыбающиеся лица вокруг.

Потом в передних комнатах запела скрипка Бихари – то весело, то печально; кое-кто из самородков, отпихнув стулья, отправился к цыганам поплясать. Патриоты же пословоохотливей подымали тем делом в столовой тосты за всех подряд, в первую голову – за хозяина и хозяйку. И за отвлеченности всякие тоже пили: за общества и за комитаты, за школы и успех новейших идей. Граф Сепкиешди длиннейшую речь закатил, в которую преловко вплел все громкие фразы, когда-либо им произнесенные за зеленым столом. Некоторые слышали эту речь уже четыре раза: впервые – на сословном собрании, вторично – на губернаторских выборах, третий раз – на комитатском собрании и вот теперь, при рождении общества борзятников, что никому, однако, не помешало сызнова встретить ее громогласным «ура». Приятное от повторения хуже не становится! И сам г-н Янош был в изобретении тостов неистощим, и, кабы не одна почтенная дама, графиня Керести, лавры, пожалуй, достались бы ему; но он и без того был истинным героем дня как по части остроумия, так и винопития. Его единственного, во всяком случае, осенила похвальная идея произнести тост за двоих отсутствующих: графа Иштвана и графа Рудольфа, за чье здравие, превознеся заслуги каждого, поднял он бокал, чем вызвал такое воодушевление, что даже дамы схватили рюмки и с ним чокнулись.

В разгар радостного одушевления к Флоре подошел лакей и подал письмо, доставленное нарочным.

Сердце ее встрепенулось: она сразу узнала почерк мужа на конверте, к тому же, как в те поры водилось, и снаружи, под адресом, приписано было: «Дорогой моей супруге с горячей любовью», – чтобы и на почте такое послание приняли бережные руки. Значит, от него! Писал он из Пешта. Флора попросила позволенья удалиться, чтобы прочитать. Уход ее был словно знаком, разрешающим встать из-за стола, и пестрое общество расселось по разным комнатам. Флора с Фанни украдкой проскользнули в свою спальню, где можно было прочесть письмо без помех. Ведь и Фанни полагалось знать, что в нем.

Рукой, дрожащей от радостного нетерпения, сломала Флора печать, прижав предварительно к груди бесценное послание, и обе вместе прочитали те несколько строчек, что его составляли:

«Буду в Карпатфальве завтра. Там и увидимся. Рудольф. 1000».

Цифра эта означала: «Тысяча поцелуев».

То-то радость была для любимой супруги, которая сама стала поцелуями осыпать имя мужа, словно авансом желая по меньшей мере сотню получить из обещанного, а потом спрятала письмо на груди, как бы откладывая на будущее остальные девятьсот, но опять вынула и снова перечитала, будто припоминая и стараясь понять получше – и второй, и третий раз целуя и толком не зная уже, сколько потрачено, сколько осталось.

Фанни целиком разделяла ее чувства, радость ведь так заразительна. Завтра приедет Рудольф; в каком радужном настроении будет Флора! Она, Фанни, узрит величайшее счастье, какое только может вообразить любящее сердце, и не позавидует, о нет! Напротив, сама порадуется чужой радости, счастью лучшей своей подруги, которая достойна и вправе назвать своим мужчину, о ком все столь высокого, столь доброго мнения и кто, собираясь быть назавтра, заранее сообщает о приезде, чтобы обрадовать супругу. Не тайком, не внезапно является, подобно ревнивцу, а сам извещает, как человек, уверенный, что его очень, очень любят. О, сколь приятно такое счастье лицезреть!

С сияющими лицами присоединились обе к остальному обществу, которое веселилось до полуночи. Потом все разошлись по своим комнатам. Г-н Янош с музыкой проводил гостей на покой, а после цыгане уже с тихой колыбельной прошли кругом под окнами. Наконец последние звуки умолкли, все заснули, и снились всем вещи самые приятные. Борзятникам – лисы, ораторам – заседания, г-ну Малнаи – паштеты; мужа обнимала во сне беспорочная красавица Флора. И Фанни снились мужская обаятельная улыбка и мягкий взгляд голубых глаз, о которых столько мечталось, которые так выразительно смотрели на нее, и голос слышался, говоривший ей что-то с дивной нежностью… Грезить ведь ни о чем не возбраняется.

Итак – завтра!

XXI. Охота

На следующий день рано поутру охотничьи рога взбудили гостей. Заснувшие с мыслью об охоте и видевшие ее во сне при сих сладостных звуках мигом вскочили с постели; другие же и дали бы себе поблажку, соснули еще полчасика, да шум, наполнивший барский дом и с каждой минутой нараставший, донял и этих медлителей. Беготня под дверьми, знакомые голоса на галерее, собачий лай, щелканье кнутов и конское ржание во дворе любого сонливца разбудят. И можно ль особого такта, предупредительности ожидать от охотников?… Даже безукоризненно светский человек, собираясь на охоту и натянув другие сапоги, другую шапку, уже считает себя вправе ужасающе топать и разговаривать голосом чужим и совершенно неузнаваемым. Мало того: не выйдешь и тут – песней тебя подымут, а очень уж разоспишься – из ружья выпалят под окном разок-другой.

Охота, впрочем, – страсть заразительная; еще не встречался мне человек, не расположенный к этому занятию, коему равно предаются мужчины и женщины, дети и старики.

Заря едва занималась, когда гости, уже одетые, повыходили на галереи – себя показать и глянуть, какая погода.

Самородки понадевали на охоту рубахи с просторными рукавами, жилеты в металлических пуговицах, косматые шапки с журавлиными перьями; светские кавалеры – узкие доломаны и кругловерхие шляпы; один забавник Гергей вырядился по-английски, в куцый красный фрачок, и упрашивал всех встречных-поперечных объяснить собакам, что он – не лиса.

Дамы все были по большей части в охотничьих кунтушах; статным амазонкам особенно шел этот облегающий костюм со шлейфом, который приходилось подхватывать, чтобы шпорами не цепляли кавалеры.

Но кто даже в таком наряде мог соперничать с нашими двумя милыми знакомицами? Флора хотела быть красивой, очень красивой: она ждала Рудольфа. Личико ее изящно обрамляли тугие полукружья кос, легкий стройный стан облекал спенсер из розовой с зеленым отливом тафты и вырезом, отороченным кружевами; длинный подол того же цвета слева подбирала смарагдовая пряжка, приоткрывая узорчатый край белой юбки. Тонкую, двух пядей в обхвате, талию опоясывала белоснежная восточная шаль с золотой мережкой, вышитая пальмовыми листьями на свободно падающих концах. Серебристо-белая шляпка с перьями марабу венчала головку, а пышное кружево на груди придерживали три рубиновые пуговки. Кто и по какому праву смеет считать пуговки на груди? Однако же все, кто ни видел, считали как зачарованные: одна, две, три.