Избранные рассказы - Казаков Юрий Павлович. Страница 25

-- А может, мне как раз надо, чтобы вынула? Может, я как раз хочу, чтоб было такое смертельное, что ли, понимаешь? Чтобы я погорел на этом деле к чертям собачьим! А?

-- Ничего, ничего,-- сказал я.-- Спокойно, старик! У тебя хоть некрасивые есть, а у меня ничего. А вот видишь, сижу, коньячок пью, музыку слушаю -- и ничего.

-- А какие бабы есть несчастные! -- сказал мой друг и пригорюнился, подперся.-- Мне их всех страшно жалко. Женщины все-таки. Они ведь нежные. У них животы очень нежные, знаешь?

-- Брось! -- сказал я.-- Дай-ка лучше сигарету, посидим, покурим, музычку послушаем. Мы же с тобой в отпуску. Нам надо отдыхать, салага ты скуластая!

В это время музыканты умолкают, скрипач кладет скрипку на стул, сходит с эстрады и идет мимо нашего столика. Он сошел будто бы только промяться, но я знаю -- ждет, когда его кто-нибудь позовет и что-нибудь закажет из песен.

-- Маэстро! -- говорю я ему.-- Вы здорово играете! Скрипач тотчас подходит к нам.

-- Разрешите? -- спрашивает он как-то не по-русски и садится. Он разгорячен, потен, резко пахнет, как пахнут запаленные лошади, улыбается одновременно заискивающе и нагло, но в глубине его выпученных глаз дрожит что-то бесконечно смиренное, услужливое, покорное.-- О да! -- говорит он и кивает на эстраду.-- Настоящие музыканты! Разрешите? -- смотрит на коньяк.

Друг мой скалится и наливает ему.

-- Попутного ветра!-- говорит он так же, как и морякам.

Скрипач быстро пьет, причем лицо его ничего не выражает, только глаза влажнеют.

-- Спасибо! -- говорит он.-- Что бы вы хотели послушать?

-- Вы не русский? -- спрашивает мой друг.

-- Да, я итальянец, мы все итальянцы...-- говорит скрипач и оглядывается на наших соседей моряков. Те радостно прислушиваются.

-- Аллегро пиццикато! -- говорит один из них.--Калор... рагацца модерато!

Девочки хохочут, скрипач тоже.

-- Как же вы к нам попали? -- спрашивает мой друг скрипача.

-- О ля-ля! -- машинально отвечает скрипач, дрожа белками, косясь, оглядывая весь зал, кивая кому-то.-- Длинная история, еще в войну. Разрешите? -- он сам наливает себе и пьет, не закусывая.

-- Извиняюсь,-- моряк с соседнего столика подходит, покачиваясь, с бокалом своей бурды.-- Выпей, папаша! -- он хлопает скрипача по жирной спине.-- Виваче, адажио, а? Ха-ха!.. Давай -- за здоровье моряков, ну?

-- Спасибо! -- говорит скрипач радостно и выпивает. Моряк, довольный, отходит.

-- Вы позволите, я угощу нашего пьяниста? -- спрашивает скрипач.

-- А гитарист? -- Друг мой берется за бутылку.

-- О, гитарист не пьет. Спасибо! -- Скрипач поднимается на эстраду, дает рюмку пианисту и что-то говорит ему. Пианист поворачивается в нашу сторону -- теперь мы видим его длинное острое лицо, сухой нос, губы, опущенные вниз, громадные французские темные очки. Пианист поднимает рюмку, как бы приветствуя весь зал, выпивает и тотчас закуривает новую сигарету.-Так что бы вы хотели послушать? -- спрашивает опять скрипач, ставя на стол пустую рюмку.

Я сразу вспоминаю один полярный поселок, осень, которую я однажды там провел, и какое все там было деревянное, а кругом камни, мох и темная шумящая река. И как однажды приехали артисты и был концерт в недостроенном клубе. Там были только стены и крыша, и эстрада, потолка не было, видны были все балки. Электричества тоже не было, принесли много керосиновых ламп, зажгли возле эстрады, развесили на дощатых стенах. Но все равно в сарае был холодный полумрак. Все сидели в одежде, курили, артисты мерзли, торопливо бормотали что-то, и это забылось, и только один номер был хорош.

Вышел аккордеонист и чечЕточник. ЧечЕточник был тонкий, гибкий, в шерстяном черном трико и в белой рубашке с отложным воротником. И зазвучала вдруг французская шансонетка, такой вальсик, и чечеточник, изображая лицом и телом задумчивость, сложил на груди руки, бросил на лоб прядь темных волос, прикрыл глаза и даже голову склонил, и только ноги с фантастической неутомимостью и ритмичностью мелькали, подобно велосипедным спицам, и подошвы издавали однообразный стрекот "ч-ч-ч-ч-ч-ч", и звучала, звучала, звала куда-то, навевала теплую печаль эта самая французская песенка.

ЧечЕточника долго вызывали на бис, и он опять повторил тот же номер, потом выступали, кричали и орали, воображая, что поют, другие артисты, а мне стало хорошо, и я ушел, ходил один, напевал этот мотивчик, чтобы не забыть, и думал о любви и вообще о всех людях. И шел снег, а на другое утро все кругом было такого цвета, как гречневая каша с молоком, и только река была черная и дымилась.

И вот я вспомнил ту осень, и опять что-то встрепенулось и заныло у меня на душе, я поглядел в глаза скрипачу и сказал:

-- А знаете вы вот такую штуку... Я не знаю, как она называется, но в общем вот так: та-ра-ра-ра-а-там-там... А?

-- О! -- скрипач улыбнулся.-- Конечно! Хорошо.

-- Только подольше поиграйте, ладно? -- попросил я.

-- Хорошо.

Скрипач поднялся опять на эстраду, сказал тихо гитаристу и пианисту. Гитарист все так же равнодушно подстроил свою гитару, пианист сразу взял медленные два-три аккорда из этой песенки. Он будто остановил ритм, время, выхватил несколько созвучий и любовался ими, вслушивался и откидывал лицо. Скрипач тоже позудел, настраиваясь, и прозвучали всегда так волнующие меня пустые квинты. Гитарист стал возиться с динамиком, и тот у него уркал и завывал тихонько, а мы все ждали, ждали, и друг мой хоть и не знал этой песенки, но по лицу моему понимал, что в ней для меня что-то необыкновенное, курил, пил коньяк мелкими глотками и опускал глаза.

Наконец заиграли, и вновь ударило меня по сердцу, и завертелось, закружилось, понеслось мимо -- и та осень, и зима в Ленинграде, и вся моя жизнь на кораблях, все мечты, разочарования и грусть.

Я вспомнил о своей работе, о бессонных вахтах, о разговорах с друзьями, об опостылевшем море, куда нас опять почему-то тянет -- стоит пожить на берегу недели две...

Я глядел кругом, будто проснувшись, и с удивлением думал, зачем мы здесь, и что с рук наших уже сходят мозоли, и что пора назад, на Север -там скоро весна, что мы прямо-таки отравлены этим проклятым Севером, что и говорим-то мы все последние дни только о нем, и Чехов хотел на Шпицберген, и, наверное, поэтому нам так скучно.

И, думая обо всем этом, я поежился от сладкой печали, от любви к жизни, ко всем ее подаркам, все-таки и не очень редким, если припомнить.

-- Ты что? -- спросил у меня друг.

-- Слушай, ты, морской волкодав,-- сказал я ему,-- я тебе расскажу кое-что, как я сидел на приколе в одном поселке на Кольском, хочешь?

-- Валяй! -- сказал друг и поерзал, устраиваясь поудобнее. И я рассказал ему о своей тогдашней жизни, как странно мне было напевать там вот эту песенку,-- и рассказывать мне было приятно.

Моряки за соседним столиком расплатились, взяли своих девочек и пошли к выходу, мы посмотрели им вслед.

Музыка кончилась, и как-то кончилось для нас одно настроение и началось другое. Нам захотелось домой. Мы допили коньяк и вышли. Маяк на молу мигал. Стоял и светился, как обычно, большой белый пароход, и на нем играла музыка, но совсем другая, чем мы только что слышали,-- что-то маршеобразное и громкое.

Мы потолкались по набережной, посмотрели на женщин и пошли в магазин пить вино. Мы взяли сперва по стакану сладкого, оно было клейко и пахло горелым. После него захотелось чего-нибудь кисленького, и мы выпили еще сухого вина.

Друг мой заметно опьянел, настроение у него стало хорошее, он шел, выбрасывая в стороны ноги, и я знал, будь мы в Ленинграде или в Мурманске, сейчас бы поехали куда-нибудь, оттуда опять бы поехали, и было бы все хорошо.

Мы остановились и поглядели друг на друга, что-то такое было в наших лицах и глазах, дьявольски смелое и большое.

-- Слушай,-- старательно выговаривая, сказал мне друг.-- Что должен делать человек? В высшем смысле что он должен делать?