Остров Ионы - Ким Анатолий Андреевич. Страница 17
Пока писатель нудно и многословно объяснял принцу Догешти свое обывательское понимание российских исторических фактов и обстоятельств, синяя жестяная крыша небес кончилась, далее пошли кочковатые серые просторы мелкорунных перистых облаков, продвижение по которым, свободное от всяческих грозовых громов, было бесшумным, как по мягким войлочным коврам. Принц Догешти остановился и, повернувшись к А. Киму, стал пристально вглядываться в его широкое азиатское лицо.
— Вы хотите что-то мне сказать? — спросил писатель.
— Но на вашем лице я никакой львиной маски не вижу.
— Слава Богу… Приятно слышать. Но если подходить не плоско и не прямолинейно, то я имел в виду, приводя вышеизложенное, что никто, даже самый общественно-чистоплотный и невинный гражданин, не может избежать той болезни, от которой вымирает его единоплеменный народ. Другое дело, если этот «никто» решится бежать подальше, вовремя почувствовав угрозу, и бросить свой родовой клан, то бишь возлюбленный народ свой, и попытаться спасти свою шкуру в одиночку, уйдя в эмиграцию или переселившись на далекий необитаемый остров.
— Вы это осуждаете?
— Что? Бегство из своей страны, где эпидемия? Нет, не осуждаю. Но не исключаю возможности, что могло быть найдено и другое решение, нежели бегство.
— Какое же?
— Вот вы лично не попытались же бежать от инфлюэнцы… Она надвигалась из Испании, шла через Францию… У вас было время вместе с молодой царицей Натальей перебраться в Россию и там отсидеться в безопасности. Почему не сделали этого?
— Потому что я сам издал карантинный указ, чтобы никто не мог ни въехать в страну, ни выехать из нее.
— Но ведь молодую жену, Наталью Мстиславскую, вы все же выпустили из страны?
— Да, выпустил. Она была беременна наследником. Я не мог рисковать интересами и благополучием династии… Так какое же, вы хотели сказать, возможно было спасение, кроме бегства?
— Стать врачом, санитаром. Самому кинуться навстречу болезни и воевать с нею…
— Чтобы заразиться?
— А может быть, и нет. В самые страшные эпидемии чумы или черной оспы врачи, бывало, одни оставались совершенно здоровыми. О чем свидетельствует своим примером сам Нострадамус. Дело в том, что, если единое тело нации вдруг заболевает, это значит, что многие из гражданственных клеток, составляющих организм государства, согласны с приходом болезни, этого жестокого оккупанта, и готовы пойти на предательство. И спасти положение могут только такие клеточки госорганизма, которые не покоряются и не ложатся с жалобным писком под оккупантов. Бойцы сопротивления не должны бежать из своей страны, так ведь? Это неправда, что отдельный человек смертен, а народ бессмертен, — как раз дело обстоит наоборот. Как давно умер народ древних римлян — и сколько же итальянцев живет и здравствует до сих пор по всему свету, в самой Италии, в современном Риме! А возьмите ассирийцев! И страны такой уже которое тысячелетие не существует на земле, а чистильщиков обуви в Москве — отдельных царственно-красивых древлеотческих ассирийских отпрысков можно увидеть едва ли не на каждом бойком углу белокаменной.
Советский случай в России почти такой же — семьдесят лет тому назад всемирная эпидемия пришла с Запада и заразила дебелое имперское тело, которое после мучительных военных корчей, революционных припадков и классовых кризисов переродилось и стало телом советским — как будто выздоровело по прошествии нескольких промышленных пятилеток; даже одолело чудовищного германского Зверя в 1941–1945 годах, но это была лишь видимость здоровья. Ни с того ни с сего, через семьдесят лет, выглядевшее могучим комимперское тело заразилось одним-единственным микробом по названию Горби, скоренько сгорело в высокой температуре и распалось…
— Мы отдаем себе отчет в том, что разобраться в делах человеческих, принадлежащих к какому-нибудь недоброму и совсем коротенькому историческому времени, следовавшему за нашим посмертием, нам не под силу…
— Семьдесят лет — это «коротенькое время», Ваше Высочество?
— О, почти что ничего! Могу судить об этом, потому как узнал через вас же, что лет триста назад я царствовал, оказывается, на румынском троне всего два года. А это и есть, согласитесь, «почти что ничего».
— Соглашаюсь… И, глядя отсюда, из Небесной Онлирии, действительно трудно разобраться в том, что произошло там, внизу, на протяжении каких-то непонятных семидесяти лет… Скоротечная эта эпоха — зачем она нужна была России? Словно дитя греха, которое с великим мучением родилось и тут же померло… Но какой грех может быть под этими синими небесами? Я не верю, что грех предписан России от имени неба. Нет, нет — здесь должны быть какие-то другие причины, Ваше Высочество.
— Называйте меня просто Догешти. Вам же удобнее будет…
— Хорошо… Спустимся с небес, Догешти, и встретимся еще с кем-нибудь из нас и посмотрим, чем он дышит, как чувствует себя на грешной земле…
С недоумением оглянувшись вокруг, пришелец с небес вдруг обнаружил себя седым человеком в серой фетровой шляпе, стоящим над краем небольшой ямы с песчаной желтой подкладкой. Эта яма весьма напоминает раскрытую пасть кита, потому что полунакрыта земляным козырьком, образовавшимся вздыбленным корневищем ели-выворотня, рухнувшей наземь во время бури. Травяная дернина, с черной земляной бородою снизу, была так похожа на рваное рубище, что человек издали принял это нечто черное за давно брошенный и полуистлевший цыганский балаган и, только подойдя близко, увидел, что тут расщеперилась яма под выворотнем и что она весьма напоминает разинутую пасть огромного кита, который плывет под землей, аки по морю… Ни о чем еще не догадывающийся и свою судьбу не прозревающий, человек весь напрягается и, низко пригнувшись, придерживая одной рукой шляпу, заглядывает в уютно накрытую дерновым навесом яму.
Он решил проверить, не живет ли случайно там волк или медведь, на крайний случай лисица, но в яме было пусто, опрятно, словно кто-то специально посыпал желтым песочком пол жилища, — и ему пришло в голову, что, пожалуй, здесь действительно можно бы жить… И ему хотелось только одного — уйти от всего этого в полное и безвозвратное одиночество. Но рожденному не зверем, а человеком в мире человеков, ему не дано было ничего иного, нежели обычный путь человека в обыкновенном человеческом мире… А сейчас он уже старик, и, видимо, ничего у него не получилось с его жизнью в отшельничестве, в лесу или в пещере. Наверное, и прожил он столь же вяло и грешно, как всякий иномирный пришлец на землю, — и вот он увидел двух странных путников, которые спустились на его глазах прямо с небес на землю и предстали перед ним.
Догешти и писатель, автор этих строк, подошли к пожилому скуластому человеку в сильных очках, за стеклами которых с преувеличенным вниманием взирали на подошедших синие, подернутые слезою, спокойные стариковские глаза.
— Это почему вы заглядываете в яму? — стал спрашивать у него писатель несколько иронично… — Что вы там хотите увидеть такого, чего еще не видели в жизни?
— Вы точно угадали, — ответил пожилой человек, — я действительно надеялся увидеть там нечто, чего я так и не нашел за свою почти столетнюю жизнь на земле.
И тут, приглядевшись вблизи, путники поняли, что человек-то намного старше, чем даже они предполагали; под заурядной старенькой шляпой, которую он вежливо снял перед пришельцами, засияли на солнце коротко стриженные белоснежные волосы.
— И что же вы так долго и напрасно искали? — улыбаясь, продолжал вопрошать писатель.
— Ответ на вопрос, который я когда-то сам перед собою поставил, — сказал старый человек. — Еще в молодости я однажды задумался над тем, есть ли какие-нибудь предпосылки появления Мира и каждой твари в нем. Что является причиной судьбы отдельного предмета, звезды или всякого разумного призрака Вселенной?
— А человек вас не интересовал, видимо?
— Так я о нем и говорю, товарищ метафизик, называя его призраком Вселенной. Ведь вы, я чай, и на самом деле метафизик, коли так поставили свой вопрос? Для вас человек и Мир и причина явлений предстает как целое, как единый комплекс вопросов, не правда ли?