Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка - Качан Владимир. Страница 17
На сцене к Африкану Саввичу подводили будущую невесту, и он, беря ее за руку, произносил слова: "Ручка-то какая, бархатная ". Режиссер и руководитель драмкружка в этом месте добивался от Володи выражения старческого вожделения, омерзительной старческой похоти; он даже показывал Володе, как это надо произносить. У него получалось, разумеется, лучше, потому что ему это было ближе. А у Володи не получалось: похоть - ну это уж как-нибудь, а вот старческая - с трудом. К тому же он в этот момент всегда был занят совсем другим. Беря Люсю за " бархатную ручку ", Володя всегда держал в своей руке вчетверо сложенную маленькую записку, в которой объяснялся Люсе в любви и назначал свидание. Люся эту записку незаметно брала и прятала, продолжая играть роль обреченной невесты.
Привязанное и спрятанное под рубашку и жилет пузо, наклеенная окладистая борода и парик с прямым пробором все-таки придавали образу Африкана Саввича минимальную достоверность, но чувств в Люсе они никак не могли прибавить, и она записки брала, девичье любопытство удовлетворяла, но дальше не шло, на свидания не приходила.
Со злорадным удовлетворением отвергнутого поклонника Володя один раз увидел Люсю на школьном вечере не в длинном платье, в котором она репетировала, а в коротком. У Люси оказались ноги кавалериста, с детства не слезавшего с лошади, совсем кривые, кривее, чем даже у самого Володи, и... любовь прошла, улетучилась, будто ее и не было. Да и не было, конечно. Просто он поддался массовому увлечению.
А вскоре появилась новая любовь - девочка Ира. Она занималась фигурным катанием, и Вове тоже пришлось научиться, чтобы ходить вместе с ней на каток.
Один раз, возвращаясь с катка, он получил от ее поклонников коньками по башке, однако это его не остановило. С Ирой отношения продолжались долго именно ей он читал Блока на скамейке в парке. Потом из Москвы писал ей письма, а она - ему, но Москва далеко, а в Риге рядом оказался парень, который превратил Иру в женщину. Через несколько лет, уже работая в Московском ТЮЗе, Володя приехал в очередной раз в Ригу, и они с Ирой встретились. Володя только что в первый раз побывал за границей, на гастролях в Болгарии, и купил там себе кожаный пиджак.
На встречу с Ирой он пришел в нем. Иру это доконало: отношения с тем парнем уже прервались, а тут московский артист в кожаном пиджаке, любивший ее романтично и пылко пять лет назад. "Я так и знала, - сказала она, - что ты приедешь в полном порядке и в кожаном пиджаке ". Это Володю немножко обидело.
Получалось, что пиджак играет решающую роль в их новых отношениях. А ведь он ей только что за столиком в кафе опять Блока читал.
Но новым отношениям суждено было быть, и начался бурный роман. Однако, видимо, что-то в школе уже отгорело, да и интересы стали разными. Ира еще приезжала пару раз в Москву, жили, куда пускали пожить, даже одну неделю у Михаила с женой, в их маленькой двухкомнатной квартире на Малахитовой улице, которую Миша с Велтой получили в Москве.
А потом все тихо и логично угасло. Ира, поняв, что ничего серьезного с Володей не построишь, вышла замуж и живет теперь, как и Юра Зюзюкин, в Америке, только в Чикаго. Юра с ней почти не встречается, встречался с ней Миша, подарил мою кассету с песнями, а со мной она во время гастролей почему-то не повидалась, но песни слушает, правда, не дома, а в машине, когда остается одна. Так мне рассказал Миша, когда вернулся из Америки, где был в первый раз со своими концертами.
Миша - это не кто иной, как Задорнов. В нашем школьном драмкружке он исполнял роли эпизодические, и сам теперь на концертах часто вспоминает, как в том самом спектакле "Бедность не порок " изображал ряженого медведя. А я, мол, главную роль. Вспоминает даже с удовольствием, потому что все же видят теперь, кем он стал, несмотря на то что в школьном драмкружке его не оценили. Был еще спектакль " 20 лет спустя" по М. Светлову, и Миша там в конце играл комиссара, который напутствовал комсомольцев на дальнейшую правильную жизнь.
Большие черные усы были наклеены на Мишину юношескую физиономию. Они существовали независимо друг от друга: комиссарская кожанка и усы отдельно, а Миша - отдельно. И веры в комиссарскую проповедь в Мишином исполнении уже тогда не было.
А еще мы с ним сыграли в школьной самодеятельности чеховского " Трагика поневоле ". Ну... вышло, что не вполне чеховского...
Надо отметить, что лично у меня не было такого успеха за всю мою последующую артистическую жизнь. У Миши - бывало, он доводил и доводит людей иногда до спазм и конвульсий, когда в зале уже не смех, а стон; у меня - никогда! Мне тогда приделали большой живот, так называемую " толщинку ", затянув на ней тесемками широкие штаны. Я должен был прийти к Мише и жаловаться ему на свою проклятую жизнь. Он сидел в каком-то шлафроке, с приклеенными усами и, глядя якобы на портрет любимой, что-то элегическое наигрывал на школьном фортепьяно.
Я вошел и начал свой монолог. В руках у меня было множество свертков и кульков, которые я привез с собой на дачу. Как бы по хозяйству... И тут тесемки развязались и штаны начали падать. Я в ужасе продолжал монолог, пытаясь поправить непоправимое. Штаны все падали и падали, и тесемки были видны... Я подтянул штаны, и у меня тут же попадали все свертки. Я попытался подобрать свертки - у меня, естественно, снова рухнули штаны. Я обеими руками судорожно вцепился в штаны - тут же посыпались свертки. Надо было наконец выбрать: или штаны, или кульки. Разумнее, конечно, было бы удержать штаны. Но я хотел и то и другое одновременно и в дикой панике продолжал эту клоунаду, с неуместным мужеством продвигая вперед к окончательной катастрофе свой монолог.
Мне было вовсе не смешно, а так страшно, как никогда в жизни, но в зале хохот стоял такой, что я уже тогда понял всю жалкую тщету тонкого юмора по сравнению с простым и безыскусным паданием штанов. У Задорнова отклеился ус, он прикрылся от зала портретом любимой и реплики свои, задыхаясь от смеха, подавать перестал.
Только один человек, серьезный Мишин папа, сидевший в зале, сказал потом, что мы изувечили Чехова. Он не знал, что это было нечаянно...
А в день рождения Ленина мы играли выстраданную нашей историчкой вещь "Ходоки у Ленина ". Эта, как говорится, штучка была посильнее " Фауста " Гете. Третьим ходоком с нами был Мишин одноклассник Крылов. Ленина, разумеется, на сцене не было, да и кто бы отважился его сыграть. Была его секретарь. Вот к ней мы и должны были обращаться с хрестоматийной просьбой: " Землицы бы нам ". Как выглядел русский крестьянин, измученный голодом, войной и разрухой, мы примерно представляли себе по известной всем картине Герасимова. Но понятно, что ни лаптей, ни армяков, ни зипунов школьная самодеятельность не имела. С большими бородами на изможденных лицах тоже было сложно: бород нигде не успели достать, а изможденные лица - не успели нажить. Кое-как себя изуродовав (выпустив рубашки, подвернув зачем-то штанины брюк, вывернув наизнанку шапки-ушанки, полагая при этом, что превращаем шапку в треух), мы, как могли, сгорбились и вышли на сцену. Оля Дзерук, игравшая секретаршу, строго спросила нас: мол, по какому вопросу мы к Ильичу?
- Сестрица, - жалобно сказал кто-то из нас, уж не помню, кто именно, землицы бы нам.
И тут мы имели неосторожность переглянуться, а переглянувшись - друг друга будто заново увидеть, а увидев, что каждый из нас сейчас собою представляет, внезапно и ясно осознать, что в таком виде к Ленину не ходят, что, по идее, секретарше сейчас надо вызвать Дзержинского, чтобы расстрелять нас тут же, немедленно - за контрреволюционную пропаганду и циничное глумление над трудовым крестьянством.
Какая там сестрица? Какая землица?! На кой она им, розовощеким, спортивного вида подросткам?! И эти вывернутые шапки... Задорнов свою снять позабыл, и она забавно торчала у него на голове с одним ухом, задранным вверх... Сил на это смотреть не было. Короче, мы стали тут же, посреди эпизода, умирать от смеха.