Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка - Качан Владимир. Страница 24

И тут сзади прогремел выстрел... А произвел его не кто иной, как тихий барабанщик Костя Дмитриев. Он долго терпел, долго любил, им долго пренебрегали, и теперь Косте уже было нечего терять. Это он выследил - и не меня, разумеется, а Наташу; он ходил за нею по пятам, только она этого не знала и пренебрегла простыми правилами конспирации; хвост был не за Володей, а за Наташей, да еще какой! Опасный хвост скорпиона, готового им ужалить обидчика в любой момент. У Кости было свое оружие, которое он сам же и смастерил. И никто даже из его друзей об этом не знал. Оно стреляло гайками.

Умелец Костя изобрел, сконструировал и собрал свой пистолет - уродливое сооружение, даже отдаленно пистолет в его классическом виде не напоминающее.

Однако сооружение стреляло. Гайками. Первый пробный образец взорвался при испытании в Костиной руке (об этом мы все позже узнали), и Костя два месяца играл на барабане, держа палочку между средним и безымянным пальцем, а указательный так и остался согнутым навсегда, так как взрыв повредил ему сухожилия. Второй образец был испробован на мне и оказался удачным. В том смысле, что не взорвался и выстрелил как надо и в том направлении, в каком Костя и хотел, то есть в голову своего удачливого соперника.

Костя долго стоял у открытого окна читального зала и видел, что происходит.

Читальный зал располагался на первом этаже, и Косте было удобно наблюдать. Он даже не скрывался особенно, потому что его могла увидеть только Наташа, а все ее внимание занимал другой. В честные намерения того, другого, Костя никогда не верил, и в слово, данное Женьке, - тоже, и теперь с горечью убедился в своей правоте. Однако не этот подлец вызывал в Косте такую боль, а весь облик Наташи, которая то краснела, то бледнела, глядя на другого, и во взгляде ее были такая нежность, такая мука необладания, что Костины страдания становились невыносимыми. Но он стоял, стоял, мазохистски выпивая до конца всю эту горькую чашу, наполненную своим отчаянием и болью. Ну как он мог сделать им обоим так же больно, как сейчас было ему?! Как отомстить? Ну, конечно же, выстрелить в голову Володе, сидевшему спиной буквально в трех шагах. И пусть он его убьет, пусть она потом всю жизнь терзается своей виной, а Костю пусть в наручниках и кандалах... пусть, но пусть она увидит, как он... пусть тоже пострадает... И Костя нажал на согнутый гвоздик, служивший в его самопале спусковым крючком...

Кончилось все трагикомично (вновь торжествует мой любимый жанр).

Костя не попал. Он промазал. Сознательно или бессознательно - теперь уже не узнает никто, да и сам Костя вряд ли смог бы ответить на этот вопрос. Он ведь не был хладнокровным киллером, рука его в последний момент дрогнула, и гайка, просвистев рядом с Володиным ухом, вонзилась в стену напротив, и не куда-нибудь, а в портрет совсем иного Володи - Ленина, висевший на этой стене, а еще точнее - прямо в середину высокого ленинского лба. Это невольное идеологическое преступление было тогда настолько страшнее даже настоящего убийства, что Костю прямо-таки парализовало у окна, как Фанни Каплан во время исторического покушения, когда она даже не пыталась бежать. Однако, что еще ужаснее, Костя оказался удачливее Каплан: прямо в огромный лоб, прямо в центр... Хоть и портрет, но все-таки... И в ужасе от своего диссидентского демарша Костя так и застыл с дымящимся самострелом в руке. Из состояния комы его вывел звон разбитого стекла. Портрет Ильича был застеклен, и стекло разнесло вдребезги. Однако нижний кусок держался в неустойчивом равновесии несколько секунд и все-таки рухнул на край Наташиного стола. Костя побежал.

Никто так и не узнал тогда, что это сделал Костя. Заподозрили латышского националиста, но не подтвердилось, никого не нашли. А Костя выбросил куда-то свое дикое оружие и больше им, слава Богу, никогда не пользовался. И вот что удивительно, мы потом продолжали с ним дружить как ни в чем не бывало, более того, смеялись вместе над этим эпизодом. И любовь у Кости как-то поутихла, стала ровнее, что ли, без эксцессов, и он попросил меня никому об этом не рассказывать.

- Не обязательно ведь знать кому-то еще, каким дураком я был, правильно!

- Правильно, - согласился я и не рассказал, только вот вам теперь.

Да и Наташа тоже молчала до поры, но все-таки втайне была горда: ведь не у всякой женщины в биографии есть момент, когда из-за нее стреляли и могли бы даже убить. Ну а что гайкой, так ведь про гайку можно и не упоминать, верно?..

Прошло много-много лет, и однажды в июле Задорнов организовал встречу одноклассников. К кому-то из них мы приехали в гости, они готовились, накрыли стол, и все пришли в чем-то праздничном: ну как же, к ним приехали столичные знаменитости, особенно Задорнов. Мы вошли, и Миша стал со всеми приветливо здороваться, он всех знал, он с ними регулярно встречался, поскольку намного чаще, чем я, наведывался в Ригу. А мои родители переехали в Москву, и мне уже не к кому было туда приезжать. Я чувствовал себя растерянным и смущенным - я не узнавал многих, то есть нет, угадывал знакомые детские черты в чьих-то чужих физиономиях, но кто есть кто и как кого зовут - хоть убей, не помнил. А они видели мое замешательство, и им от этого было почему-то не обидно, а весело. Мне впору было знакомиться со всеми по новой. Я пожимал всем руки, тоже улыбался, смеялся, но панический ужас от того, что я не помню, как кого зовут, делал мое поведение натянутым и безобразным, как у плохого конферансье, у которого ни одна шутка не проходит, а он все равно старается изо всех сил быть игривым и легким.

Будто в жестоком сне передо мной крутился хоровод расплывшихся тел, металлических коронок, дешевых духов, морщинистых шей, пухлых пальцев с впившимися в них обручальными кольцами.

"Боже мой, - думал я,- и ведь я в их глазах точно такой же! Чем я лучше? Тем, что меня по телевизору иногда показывают? И поэтому им легче меня узнать? Нет!

Я такой же точно, как они, эти десятилетия ведь не сделали меня красивее и стройнее. Они же все помнят меня таким, каким я бегал стометровку за одиннадцать секунд. Они же могут сравнить! И я по сравнению с тем Володей проиграю... Однако нет, смотрю потихоньку и вижу, что я для них тот же Вовка, а писатель-сатирик - тот же Мишка, они не останавливаются перед кривыми зеркалами времени, просто не берут их в расчет, живут себе, и все. Сейчас!

Этим годом, этим днем, этой минутой встречи. А вся драма (если это принимать за драму) человеческого старения заключается в том, что в дряхлеющем теле, болеющем туловище продолжает жить и биться тот же десятилетний мальчик и тринадцатилетняя девочка, восемнадцатилетний юноша и двадцатилетняя невеста, сорокалетний муж и сорокалетняя мать и далее, далее до тех пор, пока несовершенное тело каждой клеткой своей будет хранить эту память. Все ведь наши возрасты от нас никуда не деваются! Они продолжают в нас жить. Это все те же мы, только старше. Поэтому и разговоры те же, и интонации, и жесты, но все равно отрешиться от того, какие мы теперь, трудно. Так же, как трудно слышать почти каждую фразу, обращенную к тебе, которая начинается стандартным:

"А помнишь? "

Да помню, помню, черт возьми! Но какое это сейчас имеет значение! И не хочу, не хочу я больше ничего вспоминать - ни как эти две тетки, а раньше - Анька и Зинка, делали за меня черчение, а другая тетка - Светка, объясняла мне химию и тригонометрию; ни то, как вот с этим лысым дядькой, тогда Сашкой, я впервые в жизни в пятом классе серьезно подрался. Я все боялся драться тогда, а он все лез и лез, зная, что отпора не получит и что за ним - еще двое. У этих троих была традиционная внеклассная забава: побить Качана. И начинать всякий раз должен был трусливый и нахальный Сашка, а эти двое стояли сзади как моральная и физическая поддержка. И так всякий раз били, пока Вову кто-то из старших не научил бросить ранец и кинуться, молотя руками и ногами, не заботясь о том, попал или не попал. И он тогда кинулся, и Сашка, никак не ожидавший такой прыти, побежал, и остальные удивились настолько, что прекратили свои ежедневные издевательства после уроков.