Бегство охотника - Мартин Джордж Р.Р.. Страница 7
В жилах Рамона текла кровь индейцев яки, и вырос он на плоскогорьях Северной Мексики. Он любил холмы, и горные реки, и холода он тоже не боялся. Еще он хорошо понимал, что шансов найти богатое рудное месторождение в горной цепи Сьерра-Хуэсо гораздо больше, чем на равнинах близ Руки, или Нуэво-Жанейро, или Собачки. Горные пики Сьерра-Хуэсо выросли за миллионы лет до того, как столкновение континентальных плит вытеснило плескавшийся между ними океан. Выдавленное на поверхность морское дно, как правило, богато медью и другими металлами. Мало кто из геологов-одиночек вроде него интересовался северными землями; ископаемых пока хватало и на юге, так что дальние путешествия казались большинству пустой тратой времени. Сьерра-Хуэсо отсняли с орбиты, но Рамон не знал никого, кто побывал бы там лично, и земли эти оставались настолько неразведанными, что никто даже не позаботился дать названия горным вершинам. Из этого следовало, разумеется, что в радиусе нескольких сотен миль не будет ни одного людского поселения, да и спутников, способных передать сигналы, тоже не будет, так что в случае чего ему придется полагаться только на себя. Конечно, у него есть шанс одним из первых разбогатеть в этих краях, но пройдут годы, экономическая ситуация на юге осложнится, и люди устремятся сюда — по картам, которые изготовит и продаст им Рамон. Они последуют за ним, как муравьи — сначала один, потом десяток-другой, а потом река из тысяч и тысяч мелких насекомых. Рамон ощущал себя тем самым первым муравьем, рискнувшим исследовать новые территории. Не потому, что ему так уж хотелось быть первооткрывателем, но потому, что он по природе своей стремился держаться в стороне от других. Ему нравилось быть первым муравьем. Не сразу, но он все же признался себе в том, что ему комфортнее работать одному. Подальше от людей. Возможно, крупным изыскательским кооперативам достаются более выгодные контракты, более современное оборудование, но там всегда больше рома и больше женщин. А значит, понимал Рамон, и больше поводов для драки. Он не умел обуздывать свой вспыльчивый нрав — никогда не умел. Это здорово портило ему жизнь — вспыльчивость, и драки, и связанные с этим неприятности. Теперь это могло стоить ему жизни — если его поймают, конечно. Нет, лучше уж так, в одиночку. Он да его фургон, больше никого.
Ну и потом, он понял, что ему просто нравится вот так вести фургон в одиночку, и чтобы день стоял вот такой, ясный, чтобы большое, не слишком яркое солнце Сан-Паулу отсвечивало от рек, озер и влажной листвы. Он поймал себя на том, что насвистывает что-то, глядя на то, как леса темносусел и дубов-божеруков под ним постепенно сменяются местным аналогом земной тайги. Наконец-то рядом не было никого, кто действовал бы ему на нервы. И в первый раз с самого утра у него перестал болеть живот.
Ну, почти перестал.
С каждым прошедшим часом, с каждым лесом и озером, оставшимся за кормой, образ убитого европейца все отчетливее вставал у него перед глазами, кристаллизуясь пиксель за пикселем до тех пор, пока Рамону не начало казаться, что тот сидит в кресле водителя-сменщика — с тем дурацким выражением на большом белом лице, какое было у него в момент, когда до него дошло вдруг, что и он смертен. И чем реальнее становилось его призрачное присутствие, тем сильнее разгоралась Рамонова ненависть к нему.
Там, в «Эль рей», он ведь не ненавидел европейца; этот тип был для него всего лишь очередным ублюдком, который искал приключений на свою задницу, а нашел Рамона. Такое случалось и прежде — и не упомнишь, сколько раз. Это было, можно сказать, в порядке вещей. Он приезжал в город, напивался, он и еще какой-нибудь похожий на него псих находили друг друга, а потом один из двоих уходил. Иногда Рамон, иногда тот, второй. Злость — да, злость имела к этому некоторое отношение, но не ненависть. Ненависть подразумевает, что тебе известно что-то об этом человеке, что он тебе небезразличен. Злость просто поднимает тебя над всем: моралью, страхом, самим собой. Ненависть означает, что кто-то обладает над тобой некоторой властью.
Эти места всегда действовали на Рамона умиротворяюще: глушь, далекие края, безлюдье. Напряжение, охватывавшее его в присутствии других людей, отпускало. В городе — будь то Диеготаун, Нуэво-Жанейро или любое другое место, где собралось на ограниченной площади слишком много народа, — Рамон всегда ощущал на себе давление. Неразборчивые голоса, смех, объектом которого мог быть, а мог и не быть он, безразличные взгляды мужчин и женщин, похотливое тело Елены и ее переменчивое настроение — именно из-за этого Рамон пил, попадая в город, и оставался трезвым в поле. В поле у него просто не имелось повода напиваться.
Но теперь здесь, где ему полагалось бы расслабиться и успокоиться, с ним был европеец. Рамон смотрел в бездонный купол неба, а мысли его возвращались к тому вечеру в «Эль рей». Ко внезапно стихшей толпе. К крови, стекавшей из приоткрытого рта европейца. К ногам, выбившим дробь по земле. Он сверялся с картами, но вместо того, чтобы прикидывать, какая складка или расселина более перспективна для изысканий, думал о том, где его может искать полиция. Он не мог отделаться от мыслей о случившемся, и это бесило его почти так же, как чувство вины. Но чувство вины — для слабаков и недоумков. Все будет хорошо. Он славно проведет время в поле, общаясь с небом и камнями, а когда вернется, европейца уже забудут. Все, что останется — это тысяча слухов и домыслов, и ни один из них не будет до конца верным. В конце концов это всего лишь одна смерть из тысяч и тысяч других, случающихся ежегодно по естественным и прочим причинам по всей известной вселенной. Человеку исчезнуть — все равно что палец из воды вынуть. Следа не останется.
Мир впереди по курсу перечеркнула рваная линия гор: лед и железо, железо и лед. Должно быть, это Зубья Пилы — значит, он уже миновал Прыжок Скрипача. Рамон сверился с радиомаяками: сигнал отсутствовал. Он вышел за пределы обитаемой зоны, из радиуса досягаемости несовершенной еще системы коммуникаций колонистов. Он снова сам по себе. Он выполнил кое-какие загодя продуманные маневры с целью сбить со следа возможную погоню, но проделал это чисто механически, прекрасно понимая бессмысленность подобных действий. Погони не будет. До него никому не будет дела.
Включив автопилот, Рамон откинул спинку сиденья почти вровень с лежанкой и назло незримо присутствовавшему в кабине немым укором европейцу позволил плывущей под фургоном земле убаюкать себя.
Когда он проснулся, над горизонтом вставали исполинские пики Сьерра-Хуэсо, а солнце клонилось к западу, из-за чего от горных вершин тянулись длинные непроглядные тени. Он выключил автопилот и приземлил фургон на небольшой неровный луг у южного подножия гор. Надув палатку, выставив цепочку датчиков системы предупреждения, вырыв яму для костра и наполнив ее сухими корягами, Рамон вышел на берег озерца. Вода здесь, так далеко на севере, оставалась ледяной даже летом, зато прозрачностью не уступала хрусталю; биочип кухонного блока не обнаружил в ней ничего опасного, если не считать ничтожной концентрации мышьяка. Рамон набрал пару десятков сахарных жуков и отнес их в лагерь. В вареном виде они напоминали то ли крабов, то ли омаров, а серые как камень панцири, освобожденные от содержимого, принимали самую неожиданную яркую окраску. Жить в этих краях несложно, надо только знать как. Помимо сахарных жуков и прочих годных в пищу существ, здесь в достатке воды, да и с крупной дичью проблем нет, если придется задержаться дольше, чем позволяют припасы. Он мог бы задержаться и до равноденствия, если погода не подведет. Рамон подумал даже, не зазимовать ли здесь, на севере. Ну, конечно, придется летать на юг за дровами, а спать в самое холодное время в фургоне…
Поев, он закурил и улегся, глядя, как темнеют на глазах силуэты гор. Высоко, почти под самыми облаками пролетел хлопыш, и Рамон приподнялся на локте, чтобы лучше видеть. Большое плоское кожистое тело чуть шевелило кончиками крыльев в поисках восходящего воздушного потока. До Рамона донесся причудливый писклявый крик, чуть искаженный расстоянием. Размером хлопыш почти не уступал человеку; должно быть, он прикидывал сейчас, годится ли Рамон в пищу, но решил, что тот все-таки слишком велик. Хлопыш заложил вираж и полетел вниз, словно скатываясь по невидимому воздушному склону — охотиться на равнинных пискунов и кузнечиков. Рамон провожал его взглядом, пока тот не превратился в небольшую точку, отсвечивавшую в лучах заходящего солнца как бронзовая монета.