INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков - Казот Жак. Страница 16
Эта ученая речь, прозвучавшая из детских уст, это неожиданное предложение дать мне учителя вызвали у меня легкую дрожь; на лбу у меня выступили капельки холодного пота, как тогда в развалинах Портичи. Я пристально посмотрел на Бьондетту, которая опустила глаза.
— Я не хочу никакого учителя, — сказал я. — Я боюсь, как бы он не научил меня слишком многому. Но попытайтесь доказать мне, что дворянин может знать нечто большее, чем просто правила игры, и пользоваться этим без ущерба для своего достоинства.
Она приняла мое условие, и вот вкратце то, что она мне объяснила.
Банк строится на принципе огромных прибылей, которые возобновляются с каждой талией. Не будь тут известной доли риска, это можно было бы назвать грабежом среди бела дня по отношению к играющим. Все наши расчеты носят лишь приблизительный характер, и банк всегда остается в выигрыше, ибо на одного искусного игрока приходится десять тысяч дураков.
Бьондетта продолжила свои объяснения и указала мне одну, на первый взгляд совсем простую, комбинацию. Я так и не сумел понять ее принципа, но в тот же вечер убедился, что она безошибочно приносит успех.
Короче говоря, следуя этим указаниям, я полностью отыгрался, уплатил свой карточный долг и, придя домой, вернул Бьондетте деньги, которые она дала мне взаймы, чтобы попытать счастья.
Теперь я всегда был при деньгах, но чувство тревоги не покидало меня. Во мне с новой силой пробудилось недоверие к опасному существу, чьи услуги я согласился принять. Я не был уверен, что смогу удалить его; во всяком случае, у меня не хватало силы пожелать этого. Я отводил глаза, чтобы не видеть его, и все-таки видел даже там, где его не было.
Игра перестала развлекать меня. Фараон, который я страстно любил, вместе с риском утратил для меня всякий интерес. Карнавальные дурачества наскучили мне; спектакли казались несносными. Если бы даже мое сердце было достаточно свободным, чтобы желать связи с женщиной высшего круга, меня заранее отталкивала скука, церемониал и тягостная роль чичисбея. {15} Единственное, что мне оставалось, — это аристократические казино, где мне больше не хотелось играть, и общество куртизанок.
Среди последних были такие, которые выделялись не столько своими личными достоинствами, сколько пышностью и оживлением, их окружавшим. В этих домах я находил подлившую свободу, которой охотно пользовался, и шумное веселье, которое если и не нравилось мне, то могло, по крайней мере, оглушить меня и принести минутное забвение моему запутавшемуся в собственных сетях рассудку.
Я ухаживал за всеми женщинами подобного рода, в чьи дома я был вхож, не имея определенных видов ни на одну из них; но самая известная среди них имела виды на меня и очень скоро дала мне это понять.
Ее звали Олимпией; ей было двадцать шесть лет, она была очень красива, обладала талантом и умом. Вскоре она дала мне почувствовать, что я пришелся ей по вкусу, и, хотя я не испытывал к ней никакого влечения, я бросился в ее объятия, чтобы хоть как-то освободиться от самого себя.
Наша связь началась внезапно, и, так как я не находил в ней никакой прелести, я полагал, что она столь же внезапно кончится и Олимпия, наскучив моим невниманием к ней, найдет себе другого любовника, способного оценить ее по достоинству, тем более что связь наша была вполне бескорыстна. Но судьба решила иначе. Как видно, чтобы покарать эту надменную и страстную женщину и повергнуть меня в новые затруднения совсем иного рода, ей угодно было вселить в сердце Олимпии неистовую страсть ко мне.
Я уже не волен был по вечерам возвращаться к себе в гостиницу, в течение дня меня засыпали записками, посланиями, окружали соглядатаями. Олимпия упрекала меня в холодности, ее ревность, не находя определенного предмета, обращалась против всех женщин, которые могли привлечь мое внимание. Она готова была потребовать от меня даже неучтивости к ним, если бы только была способна сломить мой характер. Я тяготился этими вечными приставаниями, но приходилось их терпеть. Я совершенно искренне пытался полюбить Олимпию, чтобы любить хоть что-нибудь и отвлечь себя от опасной склонности, которую втайне испытывал. Тем временем назревало решительное столкновение.
В гостинице, по приказу куртизанки, за мной втихомолку велось наблюдение. Однажды она спросила меня:
— С каких пор у вас живет этот прелестный паж, к которому вы проявляете такой интерес и внимание и с которого не сводите глаз, когда он по долгу службы находится в вашей комнате? Почему вы держите его взаперти? Он никогда не показывается в Венеции.
— Мой паж, — отвечал я, — юноша из хорошего дома, и я отвечаю за его воспитание. Это…
— Это женщина, изменник! — перебила она, метнув на меня пылающий взгляд. — Один из моих доверенных видел сквозь замочную скважину, как она одевалась.
— Даю вам честное слово, что это не женщина…
— Не усугубляй измены ложью. Он видел, как эта женщина плакала, она несчастна. Ты способен лишь мучить сердца, которые отдались тебе; ты обольстил ее, как меня, а потом бросил ее. Отошли эту молодую женщину к ее родным, и если из-за своей расточительности ты не в состоянии как следует обеспечить ее, я сделаю это сама. Но я хочу, чтобы она исчезла завтра же.
— Олимпия, — возразил я как можно более хладнокровно, — я поклялся вам и повторяю снова, я клянусь, что это не женщина. Дай Бог…
— Что значит вся эта ложь, злодей? Это «дай Бог»? Говорю тебе: отошли ее прочь, или… Но у меня есть другие способы; я сорву с тебя маску, она сумеет внять голосу разума, если ты неспособен понять его!
Выведенный из себя этим потоком проклятий и угроз, но с притворным равнодушием, я покинул ее и отправился домой, хотя было уже поздно. Мой приход, казалось, удивил моих слуг и особенно Бьондетту, которая выразила беспокойство по поводу моего здоровья; я ответил, что совершенно здоров. Со времени моей связи с Олимпией я почта не разговаривал с ней, и в ее обращении со мной ничего не изменилось. Но в ее внешнем виде ощущалась перемена. Лицо ее выглядело подавленным и скорбным.
На другое утро, едва я успел открыть глаза, в комнату вошла Бьондетта с распечатанным письмом в руке. Она протянула его мне, и я прочел следующее:
«Мнимому Бьондетто.
Сударыня, я не знаю, кто вы и что вы делаете у дона Альвара. Но вы настолько молоды, что заслуживаете снисхождения, и находитесь в столь дурных руках, что внушаете сострадание. По-видимому, этот кавалер обещал вам то же, что он обещает всем, то, в чем и сейчас еще ежедневно клянется мне, хотя и собирается изменить нам обеим. Говорят, что вы столь же умны, как и красивы; вы не откажетесь прислушаться к доброму совету. В вашем возрасте еще возможно исправить то зло, которое вы сами себе причинили. Участливая душа предлагает вам свою помощь. Она пойдет на любые жертвы, чтобы обеспечить ваше спокойствие. Жертвы эти будут соответствовать вашему положению в обществе, надеждам, с которыми вам придется расстаться, вашим новым видам на будущее. Одним словом, вы сами назовете ваши условия. Но если вы будете упорствовать в своем желании быть обманутой и несчастной и причинять несчастье другим, будьте готовы к самым решительным мерам, которые отчаяние может подсказать вашей сопернице.
Жду вашего ответа».
Прочитав это письмо, я вернул его Бьондетте.
— Ответьте этой женщине, что она сошла с ума. Вы лучше меня знаете, как это все…
— Вы ее знаете, дон Альвар? Вы ничего не опасаетесь с ее стороны?
— Более всего я боюсь, чтобы она не стала мне докучать и впредь. Поэтому я решил покинуть ее, и, чтобы наверное избавиться от нее, я сегодня же найму тот уютный домик на Бренте, который мне давно предлагают.
Я тотчас же оделся и отправился заключать сделку. Дорогой я размышлял над угрозами Олимпии. «Несчастная помешанная! — говорил я себе. — Она хочет убить…» Я никогда не мог, сам не знаю почему, вымолвить это слово.