Драма на берегу моря - де Бальзак Оноре. Страница 2
— Вы зарабатываете себе на пропитание? — спросил я рыбака, желая узнать, чем объясняется его жалкий вид.
— Едва-едва, и тяжким трудом, — ответил он. — Когда не имеешь ни лодки, ни невода и рыбачишь с берега, удочкой или сеткой, редко бывает пожива. Видите ли, приходится выжидать, пока рыба или омар попадутся сами; а вот ловцы побогаче — те, у кого есть лодки и снасти, — отправляются за добычей в открытое море. Ловлей с берега так трудно прокормиться, что только я один этим и промышляю. Я просиживаю на берегу целыми днями, а часто прихожу домой ни с чем. Поймать что-нибудь удается только, если лумгуста разомлеет на солнце, вот как эта, или же омар неосторожно заберется в расселину скалы. Иногда приливом заносит ракушек, их я ловлю руками.
— Сколько же вы все-таки зарабатываете на круг?
— Когда одиннадцать су, когда — двенадцать. Будь я один, я бы перебивался, но у меня на руках отец; старик не может мне помогать, он ослеп.
При этих словах, сказанных совсем просто, мы с Полиной молча переглянулись.
— У вас есть жена или подружка?
Он посмотрел на меня столь печальным взглядом, какой мне редко случалось встретить, и молвил:
— Вздумай я жениться, мне пришлось бы бросить отца; я не мог бы кормить его да еще содержать жену и детей.
— Почему же вы, бедняга, не стараетесь заработать побольше — погрузкой соли или добычей ее в соляных озерах?
— Что вы, сударь! Я бы и трех месяцев не протянул на этой работе. Я ведь хилый, а если бы я умер, отцу только и оставалось бы, что пойти по миру Мне под силу лишь такая работа, что требует маленько сноровки и большого терпения.
— Как же можно существовать вдвоем на двенадцать су в день?
— Эх, сударь! Мы питаемся лепешками из гречишной муки да улитками, которых я отдираю от скал.
— Сколько же вам лет?
— Тридцать семь.
— Вы когда-нибудь бывали в других местах?
— Один раз ходил в Геранду, тянуть жребий, да еще в Савенэ — показаться господам, которые измерили мой рост. Будь я на дюйм выше, меня забрали бы в солдаты. Я бы свалился после первого перехода, и бедному отцу пришлось бы побираться.
Мое воображение много раз создавало драмы; находясь возле человека столь болезненного, как я, Полина привыкла к сильным потрясениям, — но никогда еще не слыхали мы ничего, что так потрясло бы нас, как бесхитростная речь нищего рыбака. Молча прошли мы несколько шагов; мы с Полиной размышляли о немом величии этой безвестной жизни, восхищались этой благородной и бессознательной жертвенностью; сила, таившаяся в столь слабом теле, изумляла нас обоих; мы преклонялись перед безотчетным великодушием рыбака. Я мысленно видел, как это обездоленное существо, руководимое только инстинктом, прикованное к скале, точно каторжник к своему ядру, в продолжение двадцати лет выслеживает рыб и морских раков, чтобы кое-как прожить, имея опорой в своем долготерпении одно лишь сыновнее чувство! Сколько томительных часов, проведенных на прибрежном песке! Сколько надежд, уничтоженных то шквалом, то внезапной переменой погоды! Неподвижно вытянув руку, словно индийский факир, свешивается бедняга с гранитного выступа, а тем временем отец, сидя на лавке, дожидается во мраке и безмолвии, покуда сын принесет жалких ракушек и хлеба, если морю будет угодно.
— Вы пьете когда-нибудь вино? — спросил я.
— Три-четыре раза в год.
— Ну что ж, сегодня вы с отцом попьете винца вволю, и белого хлеба мы вам пришлем.
— Вы очень добры, сударь!
— Мы вас угостим обедом, если вы проводите нас берегом до Баца; мы хотим подняться там на башню, с которой видны залив и побережье от Баца до Круазика.
— Охотно! — ответил он. — Идите прямиком по этой же дороге, а я догоню вас, вот только отнесу свои снасти и улов.
Мы кивнули ему головой, и он радостно побежал по направлению к городу. Эта встреча поддержала в нас прежнюю высокую настроенность души, но угасила веселость.
— Несчастный! — молвила Полина с тем особенным, женским состраданием, которое заставляет забывать, что в жалости есть нечто оскорбительное. Невольно стыдишься своего счастья, видя такую нужду.
— Нет ничего мучительней бессильных порывов, — ответил я. — Эти горемыки, отец и сын, никогда не узнают, как горячо мы им сочувствуем, так же как свет не узнает, как прекрасна их безвестная жизнь: ведь они заслужат ею небесную награду.
— Какой нищий край! — сказала она, указывая мне на кучки коровьего помета, аккуратно разложенные вдоль полевой ограды из камней, не скрепленных известкой друг с другом. — Я спросила крестьянку, на что ей этот помет. Продолжая раскладывать его, она ответила, что запасается дровами. Представь себе, друг мой: когда помет высохнет, эти бедняки тщательно собирают его, бережно хранят и топят им печи. Зимой его продают совершенно так же, как бруски торфа. А знаешь ли ты, — продолжала Полина, — сколько тут платят поденно лучшей швее? Пять су, — закончила она после короткой паузы. — Правда, ее кормят.
— Взгляни! — заметил я. — Морские ветры иссушают или разрушают все вокруг: нигде ни деревца. Ветхие суда, годные на слом, приобретаются местными богачами; ведь перевозка обходится так дорого, что нет расчета доставлять в эту глушь дрова, которые в Бретани имеются в изобилии. Этот край прекрасен только для благородных сердец; люди бездушные не могли бы жить здесь; в этих местах могут обитать только поэты или же моллюски. Лишь после того как на этих бесплодных утесах были построены соляные склады, там поселились люди. С одной стороны — море, с другой — пески, вверху — небо.
Мы уже миновали город и шли по унылой пустоши, отделяющей Круазик от селенья Бац. Представьте себе, дорогой дядюшка, ланду протяжением в две мили, покрытую тем искрящимся песком, какой мы видим на берегу моря. Там и сям, будто головы исполинских животных, разлегшихся посреди дюн, чернели одинокие утесы, у самого моря виднелось несколько больших плоских камней; захлестывавшие их пенистые волны придавали им вид огромных белых роз, расцветших на водных просторах и подплывающих к берегу. Обведя глазами эту саванну, окаймленную справа океаном, слева — большим озером, возникшим от разлива морской воды и простирающимся меж Круазиком и песчаными возвышенностями Геранды, у подножия которых тянутся обширные голые солончаки, — я посмотрел на Полину и спросил ее, хватит ли у нее решимости итти под палящим солнцем по зыбучим пескам.
— Я в шнурованных башмаках, идем туда! — ответила она, указывая на башню поселка Бац, исполинскую пирамиду, но пирамиду стройную, сквозную, так затейливо изукрашенную, что за этими руинами чудился какой-то древний азиатский город. Мы направились к ближней скале, намереваясь отдохнуть на выступе, еще укрытом тенью; но было уже одиннадцать часов, и тенистая полоса, обрывавшаяся у наших ног, быстро сокращалась.
— Как прекрасно это безмолвие! — сказала Полина. — И оно кажется еще более глубоким из-за равномерного плеска морских волн, набегающих на берег.
— Если ты вздумаешь отдаться во власть тройной беспредельности — воды, воздуха и песков — и будешь внимать одному лишь неумолчному шуму прилива и отлива, говор волн станет невыносим, — ответил я, — тебе почудится в нем мысль, которая будет подавлять тебя. Вчера, в час захода солнца, я испытал это чувство; оно меня обессилило.
— Да, ты прав! Будем разговаривать, — молвила она после долгого молчания. — В этом рокоте есть грозное красноречие, недоступное никакому оратору. Мне кажется, я поняла причину гармонии, царящей здесь, вокруг нас. Этот ландшафт, где различаешь всего три, поразительной яркости, цвета: искристую желтизну песка, лазурь небес и зеленый цвет моря — представляется нам величественным, но не диким; необъятным, но не пустынным; однообразным, но не утомляющим глаз; он слагается всего-навсего из трех элементов, и, однако, он прихотлив.
— Только женщины способны так передавать свои впечатления! — воскликнул я. — Никакой поэт не решился бы состязаться с тобою, пленительная душа, которую я так верно разгадал!