Жизнь холостяка - де Бальзак Оноре. Страница 11
— Но сколь далеко простирается ее расположение к такому старому, полуседому вояке, как ты? — спросил Филипп.
— Слава богу, — ответил Жирудо, — я еще придерживаюсь прежних правил нашей славной военной чести и ни разу не израсходовал ни гроша на женщину.
— Что? — вскрикнул Филипп, прищурив левый глаз.
— Да, — ответил Жирудо. — Но, между нами, газета здесь здорово помогла. Завтра мы в двух строках посоветуем администрации выпустить Флорентину в танце. Честное слово, мой дорогой, я очень счастлив, — сказал Жирудо.
«Э, — подумал Филипп, — если этот почтенный Жирудо, несмотря на то, что череп у него лыс, как мое колено, несмотря на сорок восемь лет, толстое брюхо, физиономию кабатчика и нос картошкой, заводит шашни с фигуранткой, то я заполучу первую актрису Парижа».
— Где живет она? — громко спросил он Жирудо.
— Сегодня вечером я тебе покажу Флорентину в домашней обстановке. Моя Дульцинея получает в театре только пятьдесят франков в месяц, но Кардо, бывший торговец шелком, дает ей пятьсот франков в месяц, и она одевается шикарно.
— О! Но... — воскликнул ревнивый Филипп.
— Ба! — заметил Жирудо. — Настоящая любовь слепа.
После спектакля Жирудо отвел Филиппа к Флорентине, жившей в двух шагах от театра, на улице Крюсоль.
— Будем вести себя прилично, — сказал ему Жирудо, — Флоринтина живет с матерью. Ты понимаешь, нанимать ей подставную мамашу мне не по средствам, и эта почтенная женщина — ее настоящая мать. Она бывшая привратница, но неглупа и именуется Кабироль; называй ее «мадам», она это очень любит.
В тот вечер у Флорентины была ее подруга, некая Мари Годешаль, прекрасная, как ангел, холодная, как танцовщица, и, кроме всего прочего, ученица Вестриса [17], который предрекал ей самое блестящее будущее в хореографическом искусстве. Мадемуазель Годешаль, желавшая в то время выступать в Драматической панораме под именем Мариетты, рассчитывала на протекцию первого вельможи в палате, которому Вестрис должен был представить ее уже давно. Вестрис, еще бодрый в то время, не считал свою ученицу достаточно подготовленной. Честолюбивая Мари Годешаль прославила свой псевдоним Мариетты, но, впрочем, ее стремление преуспеть было вызвано весьма похвальными чувствами. У нее был брат, писец, служивший у Дервиля. Оставшись сиротами, несчастные, но любящие друг друга брат и сестра видели жизнь такой, какова она в Париже; он хотел стать стряпчим, чтобы устроить свою сестру, и жил на десять су в день; она трезво решила стать танцовщицей и, извлекая пользу как из своих ног, так и из своей красоты, купить контору для своего брата. Все, что не касалось их привязанности друг к другу, их интересов и общей их жизни, было для них — как некогда другие народы для древних римлян и евреев — чем-то варварским, странным, враждебным. В этой столь прекрасной дружбе, которую ничто не могло нарушить, и заключалось объяснение характера Мариетты для тех, кто близко знал ее.
Брат и сестра жили в то время на девятом этаже одного дома по улице Вьей-дю-Тампль. Мариетта начала обучаться с десяти лет, а теперь ей было шестнадцать. Увы! Она была плохо одета, и если, несмотря на ее шаль из кроличьей шерсти, на ситцевое платье и грубые башмаки, подбитые железными гвоздями, кто-нибудь мог оценить ее красоту, то только те из парижан, что заняты охотой на гризеток и выслеживанием нуждающихся красавиц.
Филипп влюбился в Мариетту. Мариетта оценила в нем командира гвардейских драгун, ординарца императора, молодого человека двадцати семи лет и нашла удовольствие в том, чтобы превзойти Флорентину, ввиду явного превосходства Филиппа над Жирудо. Флорентина и Жирудо, — он, чтобы содействовать счастью своего приятеля, она — чтобы доставить своей подруге покровителя, — толкнули Мариетту и Филиппа на заключение «птичьего брака». Это выражение парижского языка равнозначно выражению «морганатический брак», применяемому к королям и королевам. Филипп на обратном пути рассказал Жирудо о своей бедности; но старый проходимец весьма его обнадежил.
— Я поговорю о тебе со своим племянником Фино, — сказал он ему. — Видишь ли, Филипп, настало царство штафирок и болтунов, нам приходится покориться. В наши дни чернильная братия всемогуща. Чернила заменили порох, а слово — пулю. Но, как бы там ни было, эти жулики журналисты — ловкачи на выдумку и довольно славные ребята. Приходи ко мне завтра в редакцию, я замолвлю за тебя словечко перед племянником, и ты получишь место в какой-нибудь газете. Мариетта, которая теперь (не обольщайся) берет тебя потому, что у нее ничего нет, ни ангажемента, ни возможности выступать, — а я сказал ей, что ты будешь пользоваться в газете таким же весом, как и я, — докажет, что она любит тебя ради тебя самого, и ты ей поверишь! Поступай подобно мне, удерживай ее в положении фигурантки, пока сможешь. Я был так влюблен, что, когда Флорентина захотела выступить в танце, я попросил Фино потребовать для нее дебюта; но племянничек мне сказал: «У нее есть способности, не так ли? Так вот, в тот день, когда она выступит, она выставит тебя за дверь». Вот каков Фино. Ты увидишь, что это за смышленый малый!
На следующий день, в четыре часа, Филипп был на улице Дю-Сантье, в маленькой комнате на антресолях, где и застал Жирудо, заключенного, наподобие зверя, в закуту с каким-то лазом вместо дверей. Там имелась маленькая печурка, маленький столик, два маленьких стула и маленькие поленца дров. Значение этих апартаментов было возвеличено следующими магическими словами: Бюро подписки — черными буквами, отпечатанными на дверной таблице, Касса — надпись от руки на бумажке, прикрепленной над решеткой. У стены, против помещения капитана, стояла скамейка, на которой завтракал безрукий инвалид. Жирудо называл его Тыквой, вероятно, имея в виду «египетский» цвет его лица.
— Прекрасно! — сказал Филипп, осмотрев эту комнатку. — Что делаешь здесь ты, некогда сражавшийся при Эйлау под командой бедного полковника Шабера? Черт побери! Трижды черт побери, вот так командиры!
— Да, так! брум! брум! Командир, выписывающий квитанции на газету, — сказал Жирудо, надвигая покрепче свою черную шелковую шапочку. — А сверх того я еще ответственный издатель всех этих шутовских листков, — сказал он, показывая на газету.
— А я совершил поход в Египет, — теперь же хожу на почту, — прибавил инвалид.
— Смирно, Тыква! — крикнул Жирудо. — Перед тобой храбрец, передававший приказания императора в битве при Монмирайле.
— Рад стараться! — ответил инвалид. — Там я потерял руку.
— Тыква, покарауль лавочку, я подымусь к племяннику.
Два отставных воина поднялись на пятый этаж, в мансарду в конце коридора, и застали там молодого человека с холодными, бесцветными глазами, лежавшего на дрянной кушетке. Штафирка, не привстав, предложил сигары своему дядюшке и его приятелю.
— Мой друг, — сказал ему нежным и кротким голосом Жирудо, — вот тот отважный командир эскадрона императорской гвардии, о котором я тебе говорил.
— Да? — сказал Фино, оглядев с головы до ног Филиппа, потерявшего, так же как и Жирудо, всю бодрость перед лицом этого дипломата печати.
— Мой дорогой мальчик, — сказал Жирудо, старавшийся показать себя дядюшкой, — подполковник вернулся из Техаса.
— А! Вы побывали в Техасе, в Полях убежища? Однако вы слишком молоды, чтобы стать солдатом-пахарем.
Терпкость этой насмешки может быть понята только теми, кто помнит целую лавину гравюр, ширм, часов, бронзовых и гипсовых изделий, возникших из мысли о «солдате-пахаре», великом образе судьбы Наполеона и его храбрецов, — мысли, которая в конце концов породила несколько водевилей и принесла, по крайней мере, миллионы прибыли. Еще теперь в глухой провинции можно увидеть солдат-пахарей на обоях. Если бы этот молодой человек не был племянником Жирудо, Филипп закатил бы ему пощечину.
— Да, я влип в эту историю, я потерял на ней двенадцать тысяч франков и время, — ответил Филипп, пытаясь изобразить на своем лице улыбку.
17
Вестрис Мари-Огюст (1760—1842) — танцор Парижской оперы.