Модеста Миньон - де Бальзак Оноре. Страница 21

Жду ваших распоряжений, мой властелин, и остаюсь от всего сердца преданной вам

О. д'Ест-М.»
X

«Г-же О. д'Ест-М.

Так знайте же, вы просто демон, и я люблю вас! Ведь вы добивались именно этого, странная вы девушка! Или вы просто желаете позабавиться на мой счет и заставить поэта натворить кучу глупостей? Это было бы дурно с вашей стороны. А между тем в ваших последних письмах достаточно лукавства, чтобы внушить это сомнение парижанину. Однако я уже не властен над собой: моя жизнь, мое будущее зависят от вашего ответа. Скажите, способна ли вас тронуть безграничная любовь, отданная вам слепо, в полном неведении тех условий, среди которых вы живете? Словом, разрешаете ли вы мне домогаться вашей руки? Одна мысль о том, понравлюсь я вам или нет, является для меня неиссякаемым источником мук и неуверенности. Если ваш ответ будет благоприятен, я изменю свой образ жизни и скажу «прости» докукам, которые мы, безумцы, называем счастьем. Счастье же, моя дорогая, очаровательная незнакомка, как раз и заключается в том, о чем мечтаете вы: истинная гармония чувств и полное слияние душ, это живое воплощение прекрасного идеала (в той мере, в какой он воплотим в нашей земной юдоли), идеала, озаряющего нашу повседневную жизнь, из-под власти которой мы не можем освободиться, это, наконец, постоянство сердца, несравненно более ценное, чем то, что принято именовать верностью. Разве можно говорить о жертвах, когда дело касается высшего блага — грезы поэтов и юных дев, поэмы, о которой мечтает при вступлении в жизнь каждый человек, одаренный умом, и которую он лелеет в ту пору, когда его мысль только начинает расправлять свои крылья и лишь для того, чтобы видеть, как эта поэма рассеется при первом грубом и пошлом прикосновении, ибо сплошь и рядом тяжелая пята действительности сразу же наступает на этот таинственный росток, и ему редко бывает суждено развиться. Вот почему я не стану пока вам говорить ни о себе, ни о своем прошлом, ни о своем характере, ни о том, что существует в моей жизни привязанность, выражающаяся в чувстве почти материнском с ее стороны и сыновнем — с моей. Испытав эту привязанность, я понял слово «жертва». Но ваш образ уже вытесняет старое чувство, из-за вас я стал весьма забывчивым, чтобы не сказать неблагодарным. Достаточно ли вам этого? О, ответьте мне, скажите хоть слово, и я буду любить вас до гроба, до той минуты, когда навек закроются мои глаза, — так любить, как маркиз де Пескиера любил свою жену, а Ромео — Джульетту, буду любить преданно и верно. Наша жизнь, для меня по крайней мере, будет тем безмятежным блаженством, о котором говорит Данте как об одном из основных начал своего «Рая» — поэмы гораздо более значительной, нежели его «Ад». Как ни странно, но я сомневаюсь не в себе, а в вас, когда, отдаваясь сладким мечтам, охватываю мысленным взором, как это делаете, быть может, и вы, все течение воображаемой и сказочно прекрасной жизни. Да, дорогая, я чувствую в себе силу любить именно так и, ничем не смутив ясности своей души, с неизменной улыбкой на устах, тихо приближаться к могиле об руку с любимой женщиной. Да, я без страха смотрю в глаза будущему, я вижу нас обоих на склоне лет, вижу себя седовласым старцем, как почтенный историк Италии, вижу ваши посеребренные временем кудри, но мы все так же любим друг друга, — пусть весну нашей любви сменила осень жизни. Так знайте же, я не могу больше оставаться только вашим другом. Хоть вы и говорите, будто Кризаль, Оронт [64] и Аргант вновь оживают во мне, однако я еще не настолько стар, чтобы пить из кубка, который подносят мне прелестные ручки женщины, окутанной покрывалом, и не испытывать при этом необузданного желания отбросить капюшон домино, сорвать маску и увидеть ее лицо. Или не пишите мне больше, или же дайте мне надежду. Я должен хоть мельком увидеть вас, иначе я прекращаю игру. Ужели мне придется сказать вам «прости»? Разрешите мне подписаться по-прежнему.

Ваш друг».
XI

«Г-ну де Каналису.

Какая лесть! Как быстро серьезный Ансельм [65] превратился в прекрасного Леандра. Чему я должна приписать такую перемену? Тем мыслям, которые я высказала вам на бумаге и которые столь мало напоминают цветы моей души, как нарисованная роза напоминает розы, распустившиеся в саду? Или, быть может, воспоминанию о той девушке, которую вы приняли за меня? Но ведь она так же мало похожа на меня, как горничная на свою госпожу. Неужели наши роли переменились? Уже не я ли стала теперь «рассудком», а вы «фантазией»? Но оставим шутки. Благодаря вашему письму моя душа изведала пьянящее наслаждение, первую радость, которой я не обязана семье. Но что значат, как говорил поэт, узы крови, столь трудно расторжимые для заурядных людей, по сравнению с теми узами, которыми по воле небес связаны души, влекущиеся друг к другу. Позвольте мне поблагодарить вас... Хотя нет, за такие вещи не благодарят. Благословляю вас за счастье, которое вы мне дали, — будьте же хоть немного счастливы той радостью, какою вы наполнили мою душу. Вы пояснили мне сущность некоторых кажущихся несправедливостей социального устройства. Есть нечто ослепительное, нечто мужественное в славе, и она предназначена мужчине; нам, женщинам, создатель отказал в этом ореоле, оставив на нашу долю любовь и нежность, чтобы мы могли согнать тень с чела, окруженного этим роковым сиянием. Я поняла свое назначение, или, вернее, вы мне раскрыли его.

Иногда, мой друг, я встаю по утрам с чувством неизъяснимой радости. В моей душе царит покой, божественный и сладостный, подобный райскому блаженству. Моя первая мысль славит все сущее. Я называю такие пробуждения «моими германскими утренними зорями» в отличие от моих «южных закатов», полных героических подвигов, сражений, римских празднеств и жгучей поэзии. Так вот, прочтя ваше письмо, каждая строка которого дышит лихорадочным нетерпением, я ощутила отраду, свежесть тех блаженных утренних часов, когда любишь воздух, природу и готова умереть за любимого человека. В вашем стихотворении «Песнь девушки» изображены эти восхитительные минуты, когда радость тиха и так хочется молиться. Это мои любимые строки. Хотите, я одним-единственным признанием открою все то лестное, что я думаю о вас? — Вы достойны стать моим вторым «я».

Ваше письмо, пусть даже короткое, позволило мне читать в вашем сердце; да, я разгадала ваши бурные порывы, ваше разбуженное любопытство, ваши замыслы, я поняла, что хворост уже собран (но кем собран?) и вскоре запылает костер. Но я еще слишком мало знаю о вас, чтобы удовлетворить вашу просьбу. Послушайте, дорогой, благодаря тайне, окутывающей меня, я могу быть непринужденной, могу открывать вам всю свою душу. Как только мы увидимся, прощай наше взаимное понимание. Хотите, заключим договор? Разве первый наш договор оказался для вас невыгодным? Вы приобрели мое уважение. А ведь это немало, мой друг, когда вами восхищаются и в то же время вас уважают. Расскажите мне сперва вкратце вашу жизнь, затем опишите день за днем ваше времяпрепровождение в Париже, без всяких прикрас, — так, словно вы беседуете со старой приятельницей. Ну, а затем откроется новая глава нашей дружбы. Обещаю вам — я увижу вас, мой друг. А это уже много. Все это, дорогой, не прихоть, не приключение; предупреждаю вас: из этого не получится никакой интрижки, как говорите вы, мужчины. Дело идет о моей жизни, и более того, о жизни обожаемых мной родителей, которые должны одобрить мой выбор и найти в моем друге любимого сына. И вот почему я испытываю иногда жестокое угрызение совести, что мои мысли быстролетной стаей устремляются к вам.

Могут ли существа исключительные, подобные вам, которым бог дает крылья ангелов, а отнюдь не их совершенства, нести бремя семейной жизни с ее мелкими невзгодами? Сколько раз я думала обо всем этом! Сколько раз, прежде чем обратиться к вам, я говорила сердцу: «Иди». Но с первым же приближением к вам мое сердце начинало трепетать, и я не скрывала от себя ни трудностей пути, ни крутых гор, которые мне предстоит преодолеть. Я постигла все это в часы долгих размышлений. Разве я не знаю, что выдающиеся люди привыкли внушать и испытывать любовь, что они пережили не один роман и что в особенности вам, певцу вдохновенных грез, пленительных для женщин, чаще приходилось прочитывать эпилоги, нежели первые главы этих романов. И все же я воскликнула: «Иди!» — ибо я изучила лучше, чем вы, по-видимому, предполагаете, карту, где нанесены вершины человечества, которым вы бросаете упрек в холодности. Не вы ли сказали мне, что Байрон и Гете — два гиганта поэзии и эгоизма? Ах, мой друг, вы допустили здесь ошибку, свойственную поверхностным людям. Но, быть может, в вас говорило великодушие, ложная скромность или желание ускользнуть от меня? Заурядному человеку, а не вам, простительно считать источником труда преувеличенный интерес к своей особе. Ни лорд Байрон, ни Гете, ни Вальтер Скотт, ни Кювье, ни один великий человек не принадлежит себе: они рабы своей идеи. И эта таинственная сила ревнивее женщины, она поглощает их целиком, требует, чтоб они жили только ею, или же убивает их во славу свою. Видимые проявления этой внутренней жизни схожи о эгоизмом. Но кто посмеет сказать, что человек, отдавший всего себя счастью, просвещению или величию своей эпохи, эгоист? Разве можно упрекнуть в эгоизме мать, все приносящую в жертву своему ребенку? И тот, кто пренебрежительно отзывается о гении, просто не видит, как плодотворно его творчество. Жизнь поэта — непрерывная жертва, и ему надо обладать поистине титанической силой, чтобы наслаждаться при этом радостями обыденного существования. Какие только несчастья не обрушиваются на него, когда, по примеру Мольера, он захочет жить жизнью чувств и в то же время изображать их самые мучительные коллизии! Лично для меня комизм Мольера ужасен, когда я сопоставляю его с жизнью писателя. Гений своим великодушием должен быть почти равен богу, и я отвела вам место в благородной семье этих мнимых эгоистов. Если бы я обнаружила сухой расчет, тщеславие там, где я любуюсь самыми дорогими мне цветами души, — о, какая глубокая скорбь охватила бы меня! Надежды уже обманули меня на семнадцатом году жизни. И каково было бы мне узнать в двадцать лет, что слава — обманчива. Видеть, что тот, кто выразил в своих творениях чувства, таящиеся в глубине моего сердца, не понимает этого сердца, доверившегося ему одному!.. Знаете ли вы, мой друг, что случилось бы со мной тогда? Я открываю сейчас перед вами самый потаенный уголок моей души. Так вот, я сказала бы отцу: «Выберите зятя себе по душе, а я, я отказываюсь от собственной воли, выдайте меня замуж по своему желанию». И будь это нотариус, банкир, скряга, глупец, провинциал, несносный, как осенний дождь, пошлый обыватель из захолустья, будь это фабрикант или храбрый, но тупой вояка, — мой будущий муж нашел бы во мне покорную и преданную рабу. Но как ужасно ежеминутно, ежечасно убивать самое себя! Никогда моя душа не раскрылась бы под животворящими лучами солнца страстной любви. Ни одна жалоба не сорвалась бы с моих уст, и ни отец, ни мать, ни мои дети не узнали бы о том, что погибла душа, которая заставляет сейчас блестеть мои глаза и, вырвавшись из темницы, летит, расправив крылья, к вам и, притаившись, как муза Полигимния [66], в углу вашего рабочего кабинета, вдыхает тот воздух, которым дышите вы, и тихо осматривает все вокруг любопытным взором. Быть может, гуляя по полям вместе с мужем, я иной раз, отстав на несколько шагов от моих малюток, проливала бы втайне горючие слезы, видя сияющую красоту утра. И, наконец, я сохранила бы в сердце и сберегла бы в глубине шифоньерки маленькое сокровище, сокровище всех девушек, обманутых любовью, этих бедных поэтических душ, которых чья-то лживая улыбка привела на костер мук. Но я верю в вас, мой друг, и эта вера освящает самые сумасбродные мысли, подсказанные мне тайным честолюбием, а по временам — видите, до чего доходит моя откровенность — я тороплю ход начатой нами книги, ибо я уверена в неизменности своего чувства, в постоянстве своих мыслей. Ведь мое сердце умеет любить, оно способно на героизм ради долга, если только любовь может когда-нибудь превратиться в долг!

вернуться

64

Оронт — придворный, возлюбленный Селимены, действующее лицо комедии Мольера «Мизантроп».

вернуться

65

Ансельм — отец Валера и Марианы, действующее лицо комедии Мольера «Скупой».

вернуться

66

Муза Полигимния — в древнегреческой мифологии богиня, покровительница лирической поэзии.