Мэтр Корнелиус - де Бальзак Оноре. Страница 8

На следующий день, около девяти часов утра, в тот момент, когда Людовик, прослушав обедню, выходил из своей часовни, он увидел перед собой мэтра Корнелиуса.

— Доброй удачи, куманек! — бросил ему на ходу король, нахлобучивая свою шапку.

— Государь, я охотно дал бы тысячу экю золотом, чтобы получить от вас аудиенцию хотя бы на минутку, ведь я теперь знаю, кто украл рубиновую цепь и все драгоценности…

— Ну, ну! посмотрим, — сказал король, выходя во двор Плесси в сопровождении казначея, врача Куактье, Оливье ле Дэма и капитана своей шотландской гвардии. — Расскажи. Стало быть, еще кого-нибудь собираешься повесить? Эй, Тристан!

Главный превотальный судья, прогуливавшийся по двору, подошел медленными шагами, подобно верной собаке, которая знает себе цену. Группа остановилась под деревом. Король сел на скамейку, а придворные стали перед ним полукругом.

— Ваше величество, один человек, выдавший себя за фламандца, так хитро меня провел…

— Ну, уж значит, он из хитрых хитрый, — промолвил Людовик XI, качая головой.

— О да! — ответил казначей. — Он, пожалуй, и вас бы сумел обойти. Как мог я заподозрить его, раз он был рекомендован мне в ученики Остерлинком, который доверил мне сто тысяч ливров? И вот теперь я готов побиться об заклад, что подпись еврея подделана. Короче говоря, государь, сегодня утром я обнаружил пропажу драгоценностей, которые были так прекрасны, что и вы ими не могли налюбоваться. Они у меня похищены, государь! Похитить драгоценности курфюрста Баварского! Бродяги ничего не уважают. Они у вас украдут ваше королевство, если вы не позаботитесь об его охране. Я тотчас поспешил в комнату, где находился этот ученик, по части воровства достойный звания мастера. На этот раз у нас не будет недостатка в уликах. Он отвинтил замочную коробку, но когда возвратился, то не мог найти всех винтов, так как луна уже не светила! К счастью, я, войдя в комнату, почувствовал один винт под ногой. Бродяга спал, он утомился. Представьте себе, господа, что он спустился в мой кабинет через дымовую трубу. Завтра — нет, нынче же вечером! — я велю заделать ее решеткой. У воров всегда получишь какой-нибудь урок. Он запасся шелковой лестницей, а его одежда сразу выдает, что он лазил по крышам и через трубу. Он рассчитывал остаться у меня, разорить меня, наглец! Где схоронил он драгоценности? Крестьяне видели рано утром, как он возвращался по крышам. У него были сообщники, ожидавшие его на плотине, которую вы построили. Ах, государь! воры должны быть вам благодарны за то, что они могут сюда подъехать на лодке и — хлоп! — увезти добычу, не оставляя следов! Но теперь главарь их в наших руках, дерзкий мошенник, который смелостью мог бы поспорить с любым дворянином. Ах! Виселица ждет его не дождется, а если дать ему чуть-чуть испробовать пытку, мы узнаем все. Разве не требуют этого заботы о славе вашего государства? Не должно бы у нас вовсе быть воров при таком великом короле!

Король давно уже не слушал его. Он погрузился в мрачные размышления, как это с ним столь часто случалось в последние дни его жизни. Воцарилось глубокое молчание.

— Это касается тебя, кум, — сказал он, наконец, Тристану, — расследуй дело.

Он встал, отошел на несколько шагов от скамьи, и придворные оставили его одного. Тут он заметил, что Корнелиус сел на мула и собирается уехать вместе с главным превотальным судьей.

— А тысяча экю? — сказал ему король.

— Ах, государь, вы — слишком великий король! Нет такой суммы денег, какая могла бы оплатить ваше правосудие!

Людовик XI улыбнулся. Придворные позавидовали той свободе в речах и тем вольностям, которыми пользовался старый казначей, быстро скрывшийся в аллее шелковичных деревьев, соединяющей Тур и Плесси.

Изнуренный усталостью, дворянин действительно спал глубочайшим сном. Когда он вернулся из своей любовной экспедиции, то смелости и пыла, с какими он устремлялся к опасным наслаждениям, он уже не чувствовал при мысли о необходимости оберегать себя от опасностей, неясных или только воображаемых, в которые уже, быть может, и не верил. Поэтому он не стал чистить свою испачканную одежду и уничтожать следы своих успешных уловок, отложив все до следующего дня. Это было большой ошибкой, и ей, как нарочно, способствовали все обстоятельства. В самом деле, пока он справлял праздник своей любви, луна успела зайти, и теперь он, потеряв терпение, не разыскал всех винтов проклятой замочной коробки Затем, проявляя небрежность, свойственную человеку, преисполненному радости или охваченному непреодолимой дремотой, он положился на счастливый случай, столь благосклонный к нему до тех пор. Как он ни внушал себе, что должен проснуться на рассвете, но происшествия дня и волнения ночи помешали ему сдержать слово, данное самому себе. Счастье забывчиво. Не таким уже страшным показался Корнелиус молодому дворянину, когда тот укладывался на свою жесткую постель, с которой столько несчастных отправлялось на виселицу, — и эта беспечность его погубила. Пока королевский казначей не возвратился из Плесси-ле-Тур в сопровождении главного судьи и его страшных стрелков, мнимого Гульнуара стерегла старая дева, которая уселась на ступеньках винтовой лестницы, не смущаясь холодом, и вязала чулки для Корнелиуса.

Молодой дворянин все еще был во власти тайных наслаждений этой упоительной ночи, не зная о несчастье, которое приближалось к нему вскачь. Он видел сны. Его сонные грезы, как это случается в молодости, были такими яркими, что он не знал, где начинались сновидения и кончалась действительность. Во сне он снова сидел на подушке у ног графини, его голова лежала на коленях, от которых исходило ласковое тепло, и он слушал рассказ о преследованиях и мучениях, которым тиран-граф подвергал свою жену; его растрогал рассказ графини, бывшей одною из внебрачных дочерей Людовика XI- и притом самой любимой; юноша обещал пойти на следующий день все открыть этому грозному отцу; они убеждали друг друга, что все устроится как нельзя лучше, что брак будет расторгнут, муж посажен в тюрьму, — а между тем муж мог проснуться при малейшем шуме, и его меч угрожал им смертью. Теперь, в сонных грезах, огонь светильника, пламя очей, цвета ковров и тканей были ярче; ощутимее исходил аромат от ночной одежды, сильнее напоен любовью был воздух, все вокруг больше дышало знойною негой, чем это было в действительности. И Мария сновидений гораздо менее, чем настоящая Мария, была способна устоять перед томными взглядами, кроткими мольбами, колдовскою нежностью расспросов и искусным молчанием, перед сладострастной настойчивостью и перед собственным ложным великодушием, которое придает такую пламенность первым мгновениям страсти, возбуждает в душах новое опьянение при каждом новом, все более сильном порыве любви. Соблюдая положения любовной казуистики тех времен, Мария де Сен-Валье предоставила своему возлюбленному лишь ограниченные права. Она охотно позволяла целовать ее ножки, ручки, платье, шею; она не отвергала его любви, соглашалась на то, чтобы любовник посвятил ей свои заботы и всю свою жизнь, позволяла ему умереть за нее, она предавалась страсти, которую еще больше разжигали строгие, доходившие порой до жестокости, запреты подобного полуцеломудрия; но сама она оставалась неподатливой, решив одарить любовника высшей милостью лишь в награду за свое освобождение. В те времена, чтобы расторгнуть брак, нужно было ехать в Рим, склонить на свою сторону нескольких кардиналов и предстать пред лицом его святейшества папы, заручившись благорасположением короля. Мария хотела добиться свободы для своего чувства, чтобы принести ее в дар любимому человеку. Почти все женщины тех времен обладали достаточно сильной властью над сердцем мужчины, чтобы воцариться там и внушить такую страсть, которая подчинила бы себе всю его жизнь. Но во Франции дамы пользовались вообще таким почетом, чувствовали себя такими владычицами, были полны такой красивой гордости, что там мужчины больше принадлежали своим возлюбленным, чем те принадлежали им; часто за любовь к женщине платили своею кровью и, чтобы принадлежать ей, подвергались множеству опасностей. Но Мария сновидений, более снисходительная, чем подлинная Мария, и тронутая самоотвержением своего возлюбленного, плохо защищалась от бурной любви красивого дворянина. Какой же из двух Марий нужно было верить? Быть может, той, что явилась мнимому ученику во сне? Быть может, дама, которую он видел во дворце Пуатье, прикрыла свое настоящее лицо маской добродетели? Вопрос щекотлив, для дам будет лучше, если мы оставим его нерешенным.