Отец Горио (др. перевод) - де Бальзак Оноре. Страница 45
— Милый папочка!
— Если бы ты знала, дитя мое, сколько счастья можешь ты дать мне без всякого труда! — С этими словами Горио встал, подошел к дочери, обхватил ее голову руками и поцеловал в косы. — Заглядывай иногда ко мне наверх; я буду в двух шагах от тебя. Обещаешь мне это, да?
— Да, дорогой отец.
— Повтори еще раз.
— Да, мой милый отец.
— Замолчи, а то заставлю тебя повторять это сотни раз. Давайте обедать.
Весь вечер они забавлялись, как дети, и папаша Горио дурачился не меньше других. Он ложился у ног дочери и целовал их; подолгу глядел ей в глаза; терся головой об ее платье, словом, безумствовал, точно юный, нежный любовник.
— Видите, — сказала Дельфина Эжену, — когда отец с нами, приходится думать только о нем. А это иногда будет очень стеснять.
Эжен, в котором уже неоднократно пробуждалась ревность к старику, не мог осуждать Дельфину за эти слова, заключавшие источник всякой неблагодарности.
— Когда же квартира будет готова? — спросил Эжен, оглядывая комнату. — Значит, сегодня вечером нам придется расстаться?
— Да, но завтра вы обедаете у меня, — сказала Дельфина многозначительно. — Завтра Итальянская опера.
— Я возьму место в партере! — промолвил папаша Горио.
Была полночь. Карета госпожи де Нусинген ждала у подъезда. Папаша Горио и студент вернулись в Дом Воке, с возраставшим восторгом беседуя дорогой о Дельфине; между двумя этими бурными страстями происходило любопытное состязание в яркости выражений. Эжен не мог не чувствовать, что бескорыстная любовь отца постоянством и беспредельностью превосходит его собственную. Кумир был неизменно чист и прекрасен в глазах Горио; его отцовское обожание черпало силу и в прошлом и в будущем. Дома они застали госпожу Воке у печки в обществе Сильвии и Кристофа. Старая хозяйка сидела, как Марий на развалинах Карфагена. Она поджидала двух последних оставшихся у нее жильцов, охая и вздыхая вместе с Сильвией. Как ни красноречивы сетования, вложенные лордом Байроном в уста Тассо, им далеко до неподдельной искренности причитаний госпожи Воке.
— Значит, завтра надо будет приготовить только три чашки кофея, Сильвия! Дом мой опустел; сердце разрывается на части! Что для меня жизнь без жильцов? Ничто. Дом Воке обезлюдел. А в людях весь смысл жизни. Чем я прогневала господа, что он наслал на меня все эти беды? Фасоли и картофеля у нас запасено на двадцать человек. В моем доме полиция! Нам придется есть только картошку! Я уволю Кристофа!
Дремавший савояр вдруг проснулся и спросил:
— Чего изволите, сударыня?
— Бедный малый! Он верен, как пес, — сказала Сильвия.
— Время глухое! У каждого уже есть угол! Где я возьму жильцов? В голове моей мутится! Эта ведьма Мишоно отбила у меня Пуаре. Чем она его привязала к себе? Он ходит за ней по пятам, как собачонка!
— О, что ни говорите, старые девы — проныры, — заметила Сильвия, покачивая головой.
— По-ихнему выходит, что милый господин Вотрен каторжник! — продолжала вдова. — Ах, Сильвия! У меня ум за разум заходит, я все еще не верю этому. Такой весельчак, и кофея с ромом пил на пятнадцать франков в месяц, и никогда не оставался должен ни сантима!
— И был щедр! — сказал Кристоф.
— Тут ошибка, — заметила Сильвия.
— Да нет, он сам сознался, — возразила госпожа Воке. — И сказать только, что все это произошло в моем доме, в квартире, где тишь да гладь! Право, все это мне приснилось. Правда и то, что мы видели, как с Луи XVI случилась неприятность, видели падение императора, видели возвращение его и вторичное падение — все это в порядке вещей; но с пансионами таких превратностей не бывает: без короля можно обойтись, а без еды нельзя, и когда честная женщина, урожденная де Конфлан, отпускает такие хорошие обеды, тогда… разве что начинается светопреставление… Да, да, это светопреставление!
— И подумать только, что Мишоно, из-за которой вы терпите такие убытки, по слухам, получит тысячу экю ренты! — воскликнула Сильвия.
— Не говори со мной об этой злодейке! — сказала госпожа Воке. — И в довершение всего она переехала к Бюно! Да она на все способна, она, наверное, в свое время творила всякие ужасы, убивала, воровала! На каторгу вместо этого бедняги следовало бы отправить ее…
В эту минуту позвонили Эжен и папаша Горио.
— Ах! Вот мои верные жильцы, — промолвила вдова, вздыхая.
Двое верных жильцов, почти забывшие о бедах, постигших пансион, без церемоний объявили хозяйке, что переезжают на Шоссе д'Антен.
— Ну, Сильвия, — сказала вдова, — последняя моя карта бита. Вы нанесли мне смертельный удар, господа! Прямо в живот! Этот день состарил меня на десять лет! Я с ума сойду, честное слово! Что делать с фасолью? Коли я останусь здесь одна, то завтра же уволю тебя, Кристоф! Прощайте, господа, спокойной ночи!
— Что это с ней? — спросил Эжен Сильвию.
— Как что? Все разбежались из-за этой истории.
В голове у нее помутилось. Да она плачет — слышите? Теперь ей полегчает! С тех пор, как я у нее служу, она разревелась впервой.
На другой день госпожа Воке, по ее собственному выражению, «взялась за ум». Она была расстроена, как подобает женщине, потерявшей всех своих жильцов, жизнь которой перевернулась вверх дном, но была в здравом уме и являла собой пример истинного горя, горя глубокого, причиненного нарушением материальных интересов, ломкой привычек. Госпожа Воке взирала на свой опустевший стол с не меньшей грустью, чем смотрит любовник, покидая места, где обитала его возлюбленная. Эжен сказал ей в утешение, что Бьяншон, срок пребывания которого в интернате госпиталя кончается на днях, несомненно, будет его преемником; что музейный служащий часто выражал желание занять квартиру госпожи Кутюр и что через несколько дней Дом Воке будет по-прежнему полон.
— Дай бог, чтобы было по-вашему, дорогой господин Растиньяк, но беда вошла ко мне в дом. Не пройдет и десяти дней, как смерть наведается сюда, вот увидите, — сказала она, обводя мрачным взором столовую. — Кого-то унесет она?
— Поскорей бы нам перебраться, — шепнул Эжен папаше Горио.
Тут вбежала перепуганная Сильвия:
— Барыня, вот уже три дня, как я не вижу Мистигри.
— Ну, коли мой кот издох, коли он убежал, тогда я…
Бедная вдова не договорила. Она сложила руки и опрокинулась на спинку кресла, подавленная этим страшным предзнаменованием.
Около полудня, когда в квартал Пантеона приходят почтальоны, Эжен получил письмо в изящном конверте, с гербовой печатью де Босеан. То было приглашение виконтессы, адресованное господину и госпоже де Нусинген, на большой бал, о котором было объявлено с месяц тому назад. К приглашению была приложена записочка Эжену:
«Полагаю, сударь, что вы с удовольствием возьмете на себя труд передать мой привет госпоже де Нусинген; посылаю вам приглашение, о котором вы меня просили, и буду чрезвычайно рада познакомиться с сестрой госпожи де Ресто. Привезите ко мне эту красавицу, но не позволяйте ей завладеть всеми вашими симпатиями, я имею право на значительную долю их в награду за свое расположение к вам.
«Однако, — подумал Эжен, перечитывая записку, — госпожа де Босеан достаточно ясно дает мне понять, что она не хочет видеть у себя барона де Нусингена».
Растиньяк поспешил к Дельфине в восторге от того, что может порадовать ее и, конечно, будет за это вознагражден. Госпожа де Нусинген принимала ванну. Эжен ждал ее в будуаре с нетерпением, свойственным пылкому молодому человеку, который стремится обладать любимой женщиной, целых два года бывшей предметом его желаний. Такого рода волнения не повторяются в жизни молодых людей. Первая женщина, к которой привязывается молодой человек, женщина достойная этого имени, то есть предстающая перед ним в блеске того окружения, какого требует парижское общество, никогда не знает соперниц. Любовь в Париже нисколько не похожа на любовь в других местах. Здесь ни мужчин, ни женщин нельзя обмануть изящными банальностями, которыми каждый из приличия прикрывает свои, будто бы бескорыстные привязанности. В Париже женщина должна удовлетворять не только сердце и чувственность, ей прекрасно известно, что ее главная обязанность — тешить бесчисленные капризы тщеславия, из которых соткана жизнь. В этом городе более чем где-либо любовь хвастлива, бесстыдна, расточительна, лжива и чванна. Если все придворные дамы Луи XIV завидовали мадемуазель де Лавальер, внушившей такую страсть этому великому монарху, что он, желая облегчить появление на свет герцога де Вермандуа, разорвал свои кружевные манжеты, каждая из которых — он забыл об этом — стоила тысячу экю, то чего же требовать от остального человечества? Будьте молоды, богаты и титулованы, вознеситесь еще выше, если можете; чем больше фимиамов воскурите вы перед кумиром, тем благосклоннее он будет к вам, если только у вас есть кумир. Любовь — религия, и культ ее обходится дороже всякого другого религиозного культа; она мимолетна и, как уличный мальчишка, отмечает свой путь опустошениями. Роскошь чувства — это поэзия чердаков; без богатства чувств что сталось бы там с любовью? Исключения из этих драконовских законов парижского кодекса встречаются лишь в уединении, у душ, не позволивших господствующим воззрениям увлечь себя, обитающих у какого-нибудь источника с чистыми, быстро текущими, но неиссякаемыми струями; у душ, верных своей зеленой семи, с радостью внемлющих говору бесконечности, звучащему для них во всем; его отголоски они находят в самих себе и терпеливо ждут, когда развернутся их крылья, сожалея о том, кто прикован к земле. Но Растиньяк, подобно большинству молодых людей, уже предвкусивших взлет на вершины успеха, хотел появиться на светской сцене во всеоружии; его захватила лихорадка борьбы, и он, быть может, чувствовал в себе силу покорить свет, но не знал ни путей, ни цели своих честолюбивых стремлений. Когда нет чистой и священной любви, наполняющей жизнь, то и эта жажда власти может стать чем-то прекрасным; для этого достаточно отрешиться от всякой личной корысти и поставить себе целью величие страны. Но Эжен не достиг еще той грани, откуда человек может наблюдать течение жизни и судить о ней. Он не совсем еще освободился от очарования свежих и пленительных помыслов, осеняющих, словно листва, юных сынов провинции. Он все еще не дерзал перейти парижский Рубикон. Несмотря на горячую жажду неизведанного, Растиньяк продолжал хранить в тайниках души мечту о счастливой жизни, какую ведет в своем поместье настоящий дворянин. Однако последние его колебания исчезли вчера, когда он очутился в своей квартире. Наслаждаясь материальными преимуществами богатства, подобно тому, как он давно уже наслаждался преимуществами происхождения, Эжен сбросил с себя обличье провинциала и незаметно освоился с положением, открывавшим блестящие перспективы. И, развалясь в ожидании Дельфины s этом красивом будуаре, становившемся отчасти и его собственным, он чувствовал себя таким далеким от Растиньяка, прибывшего в прошлом году в Париж, что, разглядывая того в бинокль, созданный духовной оптикой, задавался вопросом, похож ли он теперь на самого себя.