Сельский врач - де Бальзак Оноре. Страница 37
Только ради сына стремилась она к этим узам и не помышляла бы о них, если бы не чувствовала, что смерть вскоре развяжет их. Но она опоздала, ибо жить ей осталось немного. Там-то, сударь, возле смертного одра этой женщины, я навсегда переменился, узнал, какое сокровище — преданное сердце. Я был в том возрасте, когда мужчина еще способен проливать слезы. Все недолгие дни, пока теплилась жизнь любимой, слова мои, поступки и слезы свидетельствовали об искреннем раскаянии, о глубоком горе. Слишком поздно оценил я эту избранную душу, которую боялся теперь утратить, поняв, как суетна жизнь света, как пусты и себялюбивы светские модницы. Я устал смотреть на маски, устал выслушивать лживые слова и тщетно призывал истинную любовь, о которой мечтал, живя в мире искусственных чувств; и вот теперь она была рядом, эта любовь, убитая мною, и я не мог сохранить ее, хотя она и принадлежала только мне. За четыре года я по-настоящему узнал самого себя. Моя натура, особенности моего душевного склада, религиозные чувства, не исчезнувшие, а скорее усыпленные, разум мой, мое непонятое сердце — словом, все с некоторых пор твердило мне, что пришла пора разрешить главный вопрос жизни, найти исход страстям в любви, в радости семейного очага, ибо только она является подлинной радостью. Слишком долго метался я, не видя цели, ради пустой суеты, в погоне за наслаждениями, без любви, которая их возвышает, и поэтому картины жизни в семейном кругу живо трогали мою душу.
Итак, в моих взглядах произошел внезапный и все же коренной перелом. Я, беспечный южанин, испорченный жизнью в Париже, наверное, не подумал бы пожалеть об участи бедной, обманутой девушки и посмеялся бы над ее муками, если б о них рассказал какой-нибудь шутник в веселом обществе; у нас, французов, вовремя сказанное словцо может превратить преступление в фарс. Но перед этим небесным созданием, которое мне не в чем было упрекнуть, оказывались бессильными все ухищрения ума; здесь царила смерть, а сын улыбался мне, не ведая, что я убийца его матери. Женщина эта умерла, умерла счастливой, ибо увидела, что я люблю ее и что не жалостью и даже не кровными узами, соединившими нас, питается эта возродившаяся любовь. Мне не забыть ее предсмертных часов, когда вновь завоеванная любовь и удовлетворенное материнское чувство успокоили ее страдания. Изобилие, даже роскошь, которыми я окружил ее, смех ребенка, такого прелестного в нарядных костюмчиках, были залогом счастливого будущего для этого крохотного существа, а в нем она видела продолжение своей жизни. Викарий из собора Сен-Сюльпис, свидетель моего отчаяния, углубил его, ибо не сказал мне ни одного пошлого слова утешения, но дал понять, как важны мои обязательства; правда, меня и не надо было понуждать — совесть говорила во мне достаточно громко. Женщина, полная благородства, доверилась мне, я же лгал ей, клялся в любви, а сам ей изменил, я был виновником всех несчастий, постигших бедняжку, которая должна была бы стать для меня святыней, ибо из-за меня она навлекла на себя презрение света; она умирала, все простив мне, забыв все свои горести и полагаясь на слово того, кто уже раз нарушил свое слово. Агата доверчиво отдала мне свою девичью душу, а теперь поверила в меня сердцем матери. А ребенок, сударь, ее ребенок! Одному богу известно, чем он для меня стал. Все в нем, как и у его матери, было восхитительно: движения, разговоры, чувства, но для меня он был не просто сыном. Я в нем видел свое искупление, свою восстановленную честь; сын был мне дорог, как всякому отцу, но я хотел заменить ему мать, и угрызения совести обратились бы в истинное блаженство, если бы мне удалось сделать так, чтобы он не чувствовал отсутствия материнской ласки; меня связывали с ним все лучшие чувства, все упования религиозного человека. Сердце мое переполнялось такой нежностью, какую господь бог внушает матери. Я ликовал, заслышав голосок сына, я не мог наглядеться и нарадоваться на него, когда он спал, и часто слезы мои падали на его лоб. Я завел такой обычай: как только он, бывало, проснется, так сразу перебегает ко мне на кровать, прочесть у меня молитву. Как трогала мою душу простая и чистая молитва «Отче наш» в свежих и чистых устах моего сына и как терзала ее! Однажды утром он произнес: «Отец наш, сущий на небесах...», умолк и вдруг спросил: «А почему не мама?» Эти слова сразили меня. Я обожал своего сына, но по моей милости жизнь с первых же шагов сулила ему множество невзгод. Правда, законы принимают в расчет ошибки молодости и чуть ли не оказывают им покровительство, легализируя, хоть и неохотно, положение внебрачных детей; зато свет давними закоренелыми предрассудками поддерживает несговорчивость закона. К этой поре и относятся первые мои серьезные размышления об основе общества, о его движущих силах, о человеческом долге, о тех нравственных понятиях, какими должны руководиться граждане. Гений сразу схватывает эту зависимость между человеческими чувствами и судьбами общества; религия внушает рассудительным людям принципы, необходимые для счастья, но лишь раскаяние внушает их пылкому человеку; я прозрел благодаря раскаянию. Я стал жить только сыном и ради сына, и это навело меня на размышления о важнейших общественных проблемах. Я решил заранее вооружить сына всем тем, что надобно для успеха в свете и что даст ему возможность достичь высокого положения. Так, например, чтобы научить его английскому, немецкому, итальянскому и испанскому языкам, я последовательно нанимал уроженцев этих стран, чтобы мальчик с ранних лет усвоил произношение. Я с радостью обнаружил в нем отличные способности, которые и позволили ему шутя обучаться всему. Я старался, чтобы ни одно ложное представление не проникло в его мысли, и, главное, стремился приохотить его с самого детства к умственному труду, привить ему способность быстро и правильно делать обобщения и терпеливо вникать в малейшие подробности, изучая тот или иной предмет; наконец, я приучил его молча переносить страдания. Я не позволял, чтобы при нем произносились не только непристойные, а даже неблагозвучные слова. Я постарался, чтобы моего сына окружали люди, способные облагородить, возвысить его душу, внушить ему любовь к правде, отвращение ко лжи, воспитать в нем простоту и естественность речей, поступков и манер. Живость воображения позволяла ему сразу усваивать эти наглядные уроки, а умственная одаренность облегчала занятие науками. Как отрадно взращивать такое деревце! Сколько радости испытывают матери! Тогда-то я и понял, откуда черпала силы его мать, чтобы сносить все тяготы, все свое горе. Я поведал вам, сударь, о самом большом событии в моей жизни, а сейчас я подхожу к крушению всех моих надежд, забросившему меня в этот кантон. Я расскажу вам одну историю, ничем не примечательную, избитую, но оказавшуюся для меня роковой. Несколько лет я отдавал всю свою душу сыну, стремясь вырастить из него хорошего человека, и вдруг испугался одиночества; сын подрастал и, как водится, должен был меня покинуть. Любовь была для меня жизненным началом. Я искал любви и вечно обманывался в своем стремлении, но оно возрождалось с новою силой и крепло с годами. Душа моя была готова отдаться истинной привязанности. После тяжкого испытания я постиг всю прелесть постоянства и блаженную радость, которую ощущаешь, принося себя в жертву, и во всем — в делах и помыслах — я бы отдал первое место своей избраннице. Мне доставляло удовольствие помечтать о том, что бывает на свете такая нерушимо верная любовь, когда счастье четы, связанной взаимным чувством, согревает жизнь обоих, сквозит в их взорах, в их речах и не допускает никаких недоразумений. Такая любовь для всей нашей жизни то же, что религиозное чувство для нашей души: она одухотворяет ее, направляет и озаряет. Теперь я понимал супружескую любовь иначе, чем понимает ее большинство мужчин, и находил, что вся ее возвышенная красота зиждется именно на том, что губит любовь во множестве браков. Я всей душой чувствовал нравственное величие жизни вдвоем, настолько слитой воедино, что даже самые низменные ее стороны не могут быть преградою для вечной любви. Но где встретишь такие сердца, которые бились бы с полною синхронностью — простите мне научное выражение — и достигли бы столь дивного единения. Если они и существуют, то природа или случай отбрасывают их на такое далекое расстояние друг от друга, что им вовек не соединиться, они слишком поздно узнают друг друга или их слишком рано разлучает смерть. В этом роковом предопределении есть какой-то смысл, но я до него не доискивался. Слишком велико мое горе, чтобы вникать в него. Должно быть, полное счастье — такая редкость, что продолжение рода человеческого не может держаться на нем. Я мечтал о таком браке, но по иным причинам. Друзей у меня не было. Пустым казался мне свет. Есть во мне что-то, мешающее сладостному душевному единению. Иные хотели познакомиться со мной, но, познакомившись, уже не искали сближения, как я ни стремился к этому. Сколько было людей, ради которых я подавлял в себе то, что в свете называется чувством собственного превосходства, шел с ними в ногу, соглашался с их взглядами, смеялся, когда им было смешно, прощал изъяны их характера; если бы я добился славы, то променял бы ее на каплю дружеской привязанности. Эти люди отвернулись от меня без сожаления. Того, кто ищет в Париже настоящих чувств, ожидают одни ловушки и огорчения. Куда бы ни ступала моя нога, вокруг меня всюду была выжженная пустыня. Одни мою снисходительность почитали за слабость, но если бы я повел себя как хищник, чувствующий, что он в силах захватить власть, я прослыл бы злым; и я просто забавлял других, тех, кто издевается над простодушным смехом; кстати, он исчезает к двадцати годам, а в зрелые годы мы его чуть ли не стыдимся. В наши дни свет скучает, но тем не менее требует серьезности даже в самых пустых разговорах. Ужасные времена, когда все склоняются перед воспитанным, холодным, заурядным человеком — все его презирают, но все ему повинуются! Позже я открыл причину этой вопиющей непоследовательности. Заурядность, сударь, удовлетворяет требованиям повседневной жизни, она — будничное одеяние общества; все, что не по плечу заурядным людям, представляется уже из ряда вон выходящим; дарование, самобытность — все это драгоценности, которые люди берегут и прячут, лишь иногда украшая себя ими. В Париже мне жилось одиноко, я не находил отрады в свете: он не дал мне ровно ничего, хотя я всем пожертвовал ему, сын не заполнял всецело мое сердце, ибо я был мужчиной; и вот в тот день, когда я почувствовал, что жизнь опостылела мне и что я сгибаюсь под бременем никому не ведомых мук, я встретил девушку, которая внушила мне любовь страстную, любовь, достойную уважения и открытого признания, любовь, сулившую столько счастья, — словом, истинную любовь! Я снова завязал знакомство со старинным другом отца, который так обо мне заботился прежде; у него-то я и встретился с этой девушкой, и полюбил ее на всю жизнь. Сударь, чем старше делается человек, тем он яснее понимает, как велико влияние идей на события. Предрассудки, всеми уважаемые, порожденные высокими религиозными принципами, были причиной моего несчастья. Девушка принадлежала к семье до крайности набожных католиков, разделявших дух и воззрения секты, неправильно именуемой янсенистской, которая когда-то вызвала смуты во Франции, знаете ли вы почему?