Тридцатилетняя женщина - де Бальзак Оноре. Страница 36

Не успел капитан произнести эти слова, как генерал услышал душераздирающие вопли и глухой плеск, будто в воду упало несколько человек. Он обернулся — четырёх негоциантов как не бывало. И когда генерал с ужасом взглянул на восьмёрку свирепых пушкарей, то увидел, что руки у них ещё подняты.

— Ну, что? Я говорил вам, — бесстрастно вымолвил испанец.

Маркиз порывисто вскочил; море уже успокоилось, и он даже не мог различить того места, где его несчастные спутники пошли ко дну; сейчас они, связанные по рукам и ногам, бились под водою, а может быть, их уже пожирали рыбы. В нескольких шагах от него изменник-рулевой и матрос со “Святого Фердинанда”, превозносивший и до того могущество Парижанина, по-приятельски разговаривали с корсарами и указывали пальцем на тех моряков с брига, которых считали достойными экипажа “Отелло”; двое юнг уже связывали ноги остальным матросам, не обращая внимания на их страшные проклятия. С отбором было покончено, восемь пушкарей схватили приговорённых и, не вдаваясь в излишние разговоры, швырнули за борт. Корсары с каким-то злобным любопытством наблюдали за тем, как люди падали в воду, за их искажёнными чертами, за последними муками; у самих корсаров лица не выражали ни насмешки, ни удивления, ни жалости. Для них, очевидно, это было самое обыкновенное, привычное дело. Пожилых гораздо больше занимали бочки с пиастрами, стоявшие у основания грот-мачты, и они смотрели на эти бочки с какою-то мрачной, застывшей усмешкой. Капитан Гомес и генерал сидели на тюке и, как бы советуясь друг с другом, обменивались горестными взглядами. Вскоре оказалось, что из всего экипажа “Святого Фердинанда” лишь они оставлены в живых. Семеро матросов, выбранных среди испанских моряков двумя предателями, уже с радостью превратились в перуанцев.

— Что за мерзавцы! — вдруг крикнул генерал; честность и благородное негодование заглушили в нём и горе и осторожность.

— Они подчиняются необходимости, — хладнокровно заметил Гомес. — Ежели бы вам попался кто-нибудь из этих молодчиков, ведь вы бы проткнули его шпагой.

— Капитан, — проговорил молодой корсар, обернувшись к испанцу, — Парижанин слышал о вас, вы единственный человек, говорит он, который хорошо знает проливы Антильских островов и берега Бразилии. Не хотите ли…

Капитан перебил его презрительным возгласом:

— Я умру, как подобает моряку, испанцу, христианину… понял?

— В воду! — крикнул молодой человек.

Два пушкаря, услышав приказ, схватили Гомеса.

— Вы подлые трусы! — закричал генерал, пытаясь удержать корсаров.

— Эй, старина, — сказал ему помощник Парижанина, — не кипятись! Хоть твоя красная ленточка и производит некоторое впечатление на капитана, но мне-то на неё плевать… Сейчас мы с тобою тоже потолкуем.

В этот миг генерал услышал глухой шум, к которому не примешалось ни одного стона, и он понял, что отважный капитан Гомес умер, как подобает моряку.

— Или верните мне богатства, или убейте меня! — закричал он в порыве ярости.

— Э, да вы весьма благоразумны! — насмешливо ответил корсар. — Теперь-то вы наверняка чего-нибудь от нас добьётесь…

Тут по знаку корсара двое матросов кинулись связывать ноги француза, но он неожиданно и смело отбросил напавших; ему удалось — никто не мог предвидеть этого — выхватить саблю, висевшую на боку у корсара, и он стал ловко размахивать ею, как и следует бывалому кавалеристу, знающему своё дело.

— Эй, разбойники! Не смахнуть вам в море, как устрицу, старого наполеоновского солдата!

Выстрелы из пистолетов, наведённых почти в упор на неподатливого француза, привлекли внимание Парижанина, который наблюдал за тем, как переносят, по его приказанию, снасти со “Святого Фердинанда”. С невозмутимым видом он подошёл со спины к храброму генералу, схватил его, быстро приподнял и потащил к борту, собираясь швырнуть его в воду, как швыряют отбросы. И тут взгляд генерала встретился с хищным взглядом человека, обольстившего его дочь. Оба сразу узнали друг друга. Капитан тотчас повернул в сторону, противоположную той, куда он направлялся, будто ноша его была невесомой, и не сбросил генерала в море, а поставил возле грот-мачты. Послышался ропот, но Парижанин окинул подчинённых взглядом, и тотчас воцарилось глубокое молчание.

— Это — отец Елены, — чётко и твёрдо сказал он. — Горе тому, кто посмеет отнестись к нему непочтительно.

Ликующее “ура” прозвучало на палубе и вознеслось в небо, словно молитва в храме, словно начальные слова “Te Deum”. Юнги качались на снастях, матросы бросали вверх шапки, пушкари топали ногами; толпа корсаров бесновалась, выла, свистела, вопила. Что-то исступлённое было в этом ликовании, и встревоженный генерал помрачнел. Он приписывал всё это какой-то ужасной тайне и, как только к нему вернулся дар речи, спросил: “А где же моя дочь?” Корсар бросил на него глубокий взгляд, который лишал самообладания даже самых отважных, и генерал умолк, к превеликой радости матросов, польщённых тем, что власть их главаря простирается на всех; затем он повёл генерала вниз, спустился с ним по лестнице, проводил его до какой-то каюты и, быстро распахнув дверь, сказал:

— Вот она.

Он исчез, а старый воин замер при виде картины, представшей его глазам. Елена, услышав, что кто-то поспешно открывает дверь, поднялась с дивана, на котором она отдыхала, и, увидев маркиза, удивлённо вскрикнула. Она так изменилась, что узнать её мог лишь отец. Под лучами тропического солнца её бледное лицо стало смуглым, и от этого в нём появилась какая-то восточная прелесть; все черты её дышали благородством, величавым спокойствием, глубиною чувства, что, должно быть, трогало даже самые грубые души. Длинные густые волосы ниспадали крупными локонами на плечи и грудь, поражавшие чистотою линий, и придавали что-то властное её гордому лицу. В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознаёт свою силу. Торжество удовлетворённого самолюбия чуть раздувало её розовые ноздри, и её цветущая красота говорила о безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать. Она была окружена великолепием, полным изящества. Платье её было сшито из индийского муслина, без всяких вычур, зато диван и подушки были покрыты кашемиром, зато пол просторной каюты был устлан персидским ковром, зато четверо детей, играя у ног её, строили причудливые замки из жемчужных ожерелий, из бесценных безделушек, из самоцветов. В севрских фарфоровых вазах, разрисованных г?жою Жакото, благоухали редкостные цветы — мексиканские жасмины, камелии; среди них порхали ручные птички, вывезенные из Южной Америки, и они казались крылатыми сапфирами и рубинами — живыми золотыми слитками. В этой гостиной стоял рояль — он был прикреплён к полу, а на деревянных стенах, затянутых алым шёлком, тут и там висели небольшие полотна известных мастеров: “Заход солнца” Гюдена виднелся рядом с Терборхом; “Мадонна” Рафаэля соперничала в поэтичности с эскизом Жироде; полотно Герарда Доу затмевало картину кисти Дроллинга. На китайском лакированном столике поблескивала золотая тарелка с сочными плодами. Казалось, что Елена — королева обширной страны и что коронованный возлюбленный собрал для её будуара самые изящные вещи со всего земного шара. Дети устремили на своего деда умный и живой взгляд; они привыкли жить среди сражений, бурь и тревог и напоминали маленьких римлян, жаждущих войны и крови, с картины Давида “Брут”.

— Неужели это вы! — воскликнула Елена, крепко схватив отца за руку, словно хотела убедиться, что видение это — явь.

— Елена!

— Отец!

Они бросились в объятия друг друга, и трудно сказать, чьи объятия были горячее и сердечнее.

— Вы были на том корабле?

— Да, — ответил он, с удручённым видом опускаясь на диван и глядя на детей, которые обступили его и рассматривали с наивным вниманием. — Я бы погиб, если бы не…

— Мой муж, — промолвила она, прерывая его, — я догадываюсь.