Утраченные иллюзии - де Бальзак Оноре. Страница 74

— Госпожа де Баржетон выпроводила Люсьена за дверь, точно какого-нибудь шалопая, — сказал Лусто.

— Такого-то красавца! — заметил дипломат.

Ужин, поданный на новом серебре, на севрском фарфоре, на камчатной скатерти, отличался обилием и пышностью. Блюда готовил сам Шеве, вина выбирал знаменитый виноторговец с набережной Сен-Бернар, приятель Камюзо, Матифа и Кардо. Люсьен, впервые столкнувшись с парижской роскошью в действии, непрерывно изумлялся, но скрывал свое изумление, как «человек большого ума, отваги и вкуса», каким он был, по словам Блонде.

Проходя по гостиной, Корали шепнула Флорине:

— Прошу, подпои хорошенько Камюзо, и пусть он проспится у тебя.

— Ты уже поймала журналиста? — отвечала Флорина, употребляя слово, обычное на языке этих девиц.

— Нет, милая, я в него влюбилась! — возразила Корали, очаровательно поводя плечами.

Слова эти уловило ухо Люсьена, и донес их до него пятый смертный грех. Корали была одета обворожительно, и тщательно обдуманный наряд подчеркивал особенности ее красоты, ибо каждая женщина неповторима в своей прелести. Платье ее, как и платье Флорины, было сшито из восхитительной ткани, так называемого шелкового муслина — новинки, переданной на несколько дней лионскими фабрикантами в распоряжение Камюзо, их парижского покровителя и главы фирмы «Золотой кокон». Итак, любовь и туалет, женские прикрасы и духи еще усугубили обольстительную красоту счастливой Корали. Предвкушаемые радости, притом доступные, являют огромный соблазн для молодых людей. Может быть, в этой доступности и кроется притягательность порока, может быть, в этом и тайна длительной верности? Любовь чистая, искренняя, короче, первая любовь в соединении с порывом вулканических страстей, обуревающих порою эти бедные создания, а также преклонение перед несравненной красотою Люсьена взволновали ум и сердце Корали.

— Я любила бы тебя, будь ты дурен собою и тяжко болен, — шепнула она Люсьену, когда все садились за стол.

Какие слова для поэта! Камюзо точно исчез: Люсьен, глядя на Корали, уже его не замечал. И мог ли уклониться от этого пышного пиршества человек, алчущий чувственных наслаждений, истосковавшийся в однообразии провинции, вовлеченный в парижские бездны, измученный нуждой, истомленный невольным целомудрием, изнемогавший от монашеской жизни в улице Клюни и от бесплодных трудов? Люсьена неудержимо влекло ложе Корали, и он уже вкусил от приманок журналистики, прежде недоступных для него. Газету, которую он долго и напрасно подкарауливал на улице Сантье, он подстерег теперь за столом в образе пирующих веселых малых. Газета отомстит за все его горести, она завтра же пронзит два сердца; а как желал он, но, увы, тщетно, напоить их тем же бешенством и отчаянием, каким они его напоили! Глядя на Лусто, он говорил про себя: «Вот это друг!» — не подозревая, что Лусто уже боится его как опасного соперника. Люсьен совершил оплошность, обнаружив всю остроту своего ума: бледная статья прекрасно ему бы послужила. Блонде, не в пример Лусто, снедаемому завистью, сказал Фино, что приходится склониться перед талантом, столь явным. Приговор этот определил поведение Лусто, он решил остаться другом Люсьена и вместе с Фино эксплуатировать опасного новичка, не давая ему выбиться из нужды. Решение было быстро принято и вполне понято обоими журналистами, судя по кратким фразам, которыми они вполголоса обменялись:

— У него есть талант.

— Он будет требователен.

— А-а!..

— Э-э-э!..

— Я всегда испытываю некоторый страх, ужиная с французскими журналистами, — сказал германский дипломат, с безмятежным и полным достоинства добродушием глядя на Блонде, с которым встречался у графини де Монкорне. — Вам предстоит осуществить предсказание Блюхера {129}.

— Какое предсказание? — сказал Натан.

— Когда Блюхер вместе с Сакеном достиг высот Монмартра в тысяча восемьсот четырнадцатом году, — простите, господа, что я напоминаю об этом роковом для вас дне, — Сакен, человек грубый, сказал: «Теперь мы сожжем Париж!» — «И не помышляйте! Франция только от этого и погибнет!» — отвечал Блюхер, указывая на огромный гнойник, зиявший у их ног в огнях и дыму в долине Сены. Я благодарю бога, что у меня на родине нет газет, — помолчав, продолжал посол. — Я еще не оправился от ужаса, который вызвал во мне этот человечек в бумажном колпаке: он в десять лет рассуждает, как старый дипломат. И право, мне кажется, что нынче вечером я ужинаю со львами и пантерами, которые оказали мне честь, спрятав свои когти.

— И точно, — сказал Блонде. — Мы могли бы заявить и доказать Европе, что нынче вечером вы, ваше превосходительство, изрыгнули змия, что этот змий соблазнил мадемуазель Туллию, самую красивую нашу танцовщицу, и отсюда перейти к истолкованию Библии, истории Евы и первородного греха. Но будьте покойны, вы наш гость.

— Это было бы забавно, — сказал Фино.

— Мы могли бы обнародовать научные диссертации о всех видах змиев, таящихся в сердце и корпусе человеческом, и затем перейти к дипломатическому корпусу, — сказал Лусто.

— Мы могли бы доказать, что некий змий притаился и в этом бокале, под вишнями в спирту, — сказал Верну.

— И в конце концов вы бы этому поверили, — сказал Виньон дипломату.

— Господа, не выпускайте своих когтей! — восклицал герцог де Реторе.

— Влияние, могущество газеты лишь на своем восходе, — сказал Фино. — Журналистика еще в детском возрасте, она вырастет; через десять лет все будет подлежать гласности. Мысль все озарит, она…

— Она все растлит, — сказал Блонде, перебивая Фино.

— Совершенно верно, — сказал Клод Виньон.

— Она будет возводить на престол королей, — сказал Лусто.

— И низвергать монархии, — сказал дипломат.

— Итак, — сказал Блонде, — если бы пресса не существовала, ее не следовало бы изобретать. Но она существует, мы ею живем.

— Она вас и погубит, — сказал дипломат. — Разве вы не видите, что господство масс, ежели предположить, что вы их просвещаете, затруднит возвышение личности, что, сея зерна самосознания в умах низших классов, вы пожнете бурю и станете первыми ее жертвами? Что в Париже сокрушают прежде всего?

— Уличные фонари, — сказал Натан, — но мы чрезвычайно скромны и этого не опасаемся; самое большее, мы дадим трещину.

— Вы народ чересчур остроумный и ни одному правительству не дадите укрепиться, — сказал посол. — Иначе вы своими перьями завоевали бы Европу, тогда как не могли ее удержать мечом.

— Газета — зло, — сказал Клод Виньон. — Зло можно было бы обратить в пользу, но правительство желает с ним бороться. Пусть попробует. Кто потерпит поражение? Вот вопрос.

— Правительство, — сказал Блонде. — Я всегда буду это утверждать. Во Франции остроумие превыше всего, а газеты обладают тем, что превыше остроумия всех вместе взятых остроумцев, — лицемерием Тартюфа.

— Блонде, Блонде, поосторожнее! — сказал Фино. — Здесь сидят наши подписчики.

— Ты владелец одного из таких складов ядовитых веществ, ты и трепещи; но я смеюсь над нашими лавочками, хотя и живу ими.

— Блонде прав, — сказал Клод Виньон. — Газета, вместо того чтобы возвыситься до служения обществу, стала орудием в руках партий; орудие обратили в предмет торговли; и, как при любом торгашестве, не стало ни стыда, ни совести. Всякая газета, как сказал Блонде, это лавочка, где торгуют словами любой окраски по вкусу публики. Издавайся газета для горбунов, и утром и вечером в ней доказывались бы красота, доброта, необходимость людей горбатых. Газета существует не ради того, чтобы направлять общественное мнение, но ради того, чтобы потворствовать ему. И недалек час, когда все газеты станут вероломны, лицемерны, бесчестны, лживы и смертоносны; они станут губить мысль, доктрины, людей и в силу этого будут процветать. У них преимущество всех отвлеченных существ: зло будет совершено, и никто в том не будет повинен. Я, Виньон, ты, Лусто, ты, Блонде, и ты, Фино, будем Аристидами, Платонами, Катонами, мужами Плутарха, мы все будем невиновны, мы омоем руки от всякой скверны. Наполеон назвал причину этого нравственного, а ежели угодно, безнравственного явления — вот великолепные слова, подсказанные ему изучением деятельности Конвента: «Коллективные преступления ни на кого не возлагают ответственности». Газета может позволить себе самые гнусные выходки, и никто из виновников не сочтет себя лично запятнанным.

вернуться