Дети Арбата - Рыбаков Анатолий Наумович. Страница 2
– Но ведь ты беременна.
– Кто сказал?
– Ты сказала.
– Ничего я тебе не говорила. Сам придумал.
В дверь тихонько постучали. Катя открыла Марусе, снова легла.
– Проводила. – Маруся зажгла свет. – Чай пить будете?
Саша потянулся за брюками.
– Чего вы? – сказала Маруся. – Не беспокойтесь.
– Он стеснительный, – усмехнулась Катя, – стесняется гулять со мной, жениться хочет.
– Жениться недолго, – сказала Маруся, – и развестись недолго.
Саша налил в стакан остатки водки, закусил пирогом. В общем-то он должен быть благодарен Кате за то, что все так благополучно кончилось. Механик этот, наверно, и вправду есть, но не в нем, в сущности, дело. Дело в том, что она опять дразнит его, а он раскис, дурачок. Саша поднялся.
– Ты куда? – спросила Катя.
– Домой.
– Что вы, честное слово, – забеспокоилась Маруся, – спите, утром поедете, а я у соседей переночую, никому не мешаете.
– Надо идти.
Катя смотрела хмуро.
– Дорогу найдешь?
– Не заблужусь.
Она притянула его к себе.
– Останься.
– Пойду. Счастливо тебе.
Хорошая все-таки девчонка! Жаль, конечно. И если она не позвонит, они никогда больше не увидятся: адреса он не знает, не дает она адреса – «Тетка заругает», даже не говорит, на какой фабрике работает – «Будешь возле проходной отсвечивать».
Раньше она изредка звонила ему из автомата, они шли в кино или в парк, потом уходили в глубину Нескучного сада. Белели под луной парусиновые шезлонги, Катя отворачивалась. «Чего придумал… Вот пристал тоже…» А потом приникала к нему, губы сухие, обветренные, перебирала шершавыми руками его волосы.
– Я тебя первый раз за цыгана приняла. Возле нашей деревни цыгане стояли, такие же черные. Только кожа у тебя гладкая.
Летом, когда мама была у сестры на даче, она приходила к нему, глаза сердитые, стеснялась сидевших у подъезда женщин. «Пялят зенки. Больше в жизни не приду».
Позвонив, обычно молчала, потом вешала трубку, звонила опять…
– Катя, ты?
– Ну я…
– Что же не отвечала?
– И не звонила даже…
– Встретимся?
– Где это мы встретимся?..
– Возле парка?
– Придумал… На Девичку приезжай.
– В шесть, в семь?
– Побегу я в шесть…
Все это Саша вспоминал теперь, ждал ее звонка. На следующий день он хотел побыстрее вернуться из института домой – вдруг позвонит. Но остался делать стенную газету к Октябрьским праздникам. А потом его вызвали на заседание партбюро.
Свободных мест у двери не было. Саша протиснулся между сдвинутыми рядами стульев, задевая тесно сидящих людей, вызвав недовольный взгляд Баулина, секретаря партбюро, русоволосого крепыша с округлым, простым, упрямым лицом, с широкой грудью, выпирающей под синей сатиновой косовороткой, застегнутой на короткой шее двумя белыми пуговичками. Проследив, как Саша уселся в углу, Баулин снова повернулся к Криворучко:
– Это вы, Криворучко, сорвали строительство общежитий. Объективные причины никого не интересуют! Фонды переброшены на ударные стройки? Вы отвечаете не за Магнитку, а за институт. Почему не предупредили, что сроки нереальны? Ах, сроки реальны… Почему не выполнены? Вы двадцать лет в партии?.. За прошлые заслуги в ножки поклонимся, а за ошибки будем бить.
Баулинский тон удивил Сашу. Заместителя директора Криворучко студенты побаивались. В институте поговаривали о его знаменитой военной биографии: до сих пор носит гимнастерку, галифе и сапоги. Этот сутулый человек с длинным унылым носом, с мешками под глазами никогда ни с кем не вступал в разговоры, даже на приветствия обычно отвечал только кивком головы.
Криворучко опирался рукой на спинку стула, Саша видел, как дрожат у него пальцы. Слабость в человеке, всегда таком грозном, выглядела жалкой. Но материалов для стройки действительно не давали. А сейчас никто не хочет об этом думать. Только Янсон, декан Сашиного факультета, невозмутимый латыш, обращаясь к директору института Глинской, примирительно сказал:
– Может быть, дать еще срок?
– Какой?! – со зловещим добродушием спросил Баулин.
Глинская молчала. Сидела с обиженным видом человека, которого наградили таким негодным заместителем. Поднялся аспирант Лозгачев, высокий, вальяжный, театрально воздел руки.
– Неужели и лопаты отправили на Магнитку? Студенты пальцами ковыряли мерзлую землю? Вот сидит комсорг группы, пусть скажет, как они без лопат работали.
Баулин с любопытством посмотрел на Сашу. Саша встал.
– Мы без лопат не работали. Как-то раз кладовая оказалась закрытой. Потом вернулся кладовщик и выдал лопаты.
– Вы долго ждали? – не поднимая головы, спросил Криворучко.
– Минут десять.
Лозгачев, неудачно призвавший Сашу в свидетели, укоризненно покачал головой, как будто оплошность совершил не он, а Саша.
– Все обошлось? – усмехнулся Баулин.
– Обошлось, – ответил Саша.
– А сколько времени вы работали, сколько стояли?
– Материалов-то ведь не было.
– Откуда ты знаешь об этом?
– Это все знают.
– Напрасно адвокатствуешь, Панкратов, – сурово проговорил Баулин, – неуместно!
Стараясь не глядеть на Криворучко, члены бюро проголосовали за исключение его из партии. Воздержался один Янсон.
Еще больше ссутулившись, Криворучко вышел из комнаты.
– Поступило заявление доцента Азизяна, – объявил Баулин и посмотрел на Сашу, как бы спрашивая: что ты теперь скажешь, Панкратов?!
Азизян читал в Сашиной группе основы социалистического учета. Однако говорил не об учете, даже не об основах, а о тех, кто эти основы извращает. Саша сказал впрямую, что не мешало бы дать им представление о бухгалтерии как таковой. Азизян, курчавенький, лукавый пройдоха, посмеялся тогда. А теперь обвинял Сашу в том, что тот выступил против марксистского обоснования науки об учете.
– Было? – Баулин смотрел на Сашу холодными голубыми глазами.
– Я не говорил, что теории не надо. Я сказал, что знаний по бухгалтерии мы не получили.
– Партийность науки тебя не интересует?
– Интересует. Конкретные знания тоже.
– Между партийностью и конкретностью есть разница?
Опять поднялся Лозгачев:
– Ну, товарищи… Когда открыто проповедуют аполитичность науки… И потом: Панкратов пытался навязать партийному бюро свое особое мнение о Криворучко, разыгрывал представителя широких студенческих масс. А кого вы, Панкратов, здесь представляете, собственно говоря?
Янсон сидел мрачный, барабанил толстыми пальцами по туго набитому портфелю.
– Не надо накручивать, товарищи!
Глинская повернулась к Баулину:
– Может, передадим в комсомольскую организацию…
В ее голосе звучала сановная усталость: мелок вопрос, незначительна фигура студента. Лозгачев взглянул на Баулина, ему казалось, что тот должен быть недоволен предложением Глинской:
– Партийное бюро не должно уклоняться…
Это неосторожное слово все решило.
– Никто не уклоняется, – нахмурился Баулин, – но есть порядок. Пусть комсомол обсудит. Посмотрим, какова его политическая зрелость.
На вешалке висело коричневое кожаное пальто… Дядя Марк!
– Погуливаешь?..
Саша поцеловал Марка в гладко выбритую щеку. Пахло от Марка хорошим трубочным табаком, мягким одеколоном, «уютный холостяцкий дух», как говорила мама. Марк выглядел старше своих тридцати пяти лет – полный, веселый, лысеющий дядька. И только острые глаза за желтоватыми стеклами очков выдавали железную волю этого человека, одного из командармов промышленности, почти легендарного, как легендарна его гигантская стройка на Востоке – новая металлургическая база Советского Союза, недоступная авиации врага, стратегический тыл пролетарской державы.
– Думал, не дождусь тебя, заночевал, думаю…
– Саша всегда ночует дома, – сказала мама.
На столе портвейн, розовая любительская колбаса, шпроты, «турецкие хлебцы» – лакомства, которые всегда привозил Марк. Тут же и традиционный мамин пирог, который она пекла в «чуде». Видно, Марк успел предупредить о своем приходе.