Дети Арбата - Рыбаков Анатолий Наумович. Страница 53
Может быть, Борис прав. Но для себя Саша выбрал другой путь. Он поедет туда, куда пошлют, будет жить там, где назначат. Добиваться чего-либо – значит признать право дьяковых держать его здесь. Этого права он за ними не признавал.
– Где вы жили в Москве? – спросил Борис.
– На Арбате.
– Тоже неплохо. А я на Петровке, в доме, где каток, знаете?
– Знаю.
– Как вы уже догадались, моя юность прошла в саду «Эрмитаж». Я провел там несколько совсем неплохих вечеров. Но как говорил мой дедушка-цадик… Знаете, что такое цадик? Не знаете. Цадик – это нечто среднее между мудрецом и святым. Так вот, мой дедушка-цадик в таких случаях говорил: гинуг! Что такое «гинуг», вы тоже не знаете? «Гинуг» – это значит «все», «хватит»… И вот я говорю: гинуг вспоминать, гинуг слезы лить!
Утром хозяйка ушла на работу, когда они еще спали. Завтрак стоял в печке за железной заслонкой.
– Вот великое преимущество простой женщины, – сказал Борис. – Из-за чего я разошелся со своей женой? Она, видите ли, не хотела рано вставать, не хотела готовить мне горячий завтрак. И что же? Потеряла мужа. Впрочем, она бы все равно меня потеряла. Итак, отправимся в могучий трест «Заготпушнина» оформлять увольнение. На выходное пособие я не рассчитываю, но письмо в Богучаны я у них вырву. Вы будете бриться?
– Нет.
– Послушайте меня, Саша, сбрейте бороду, зачем она вам? Сейчас выйдем на улицу, и вы увидите, какие тут девушки.
Саша уже видел этих девушек. Они были прекрасны – статные русоволосые сибирячки, сильное тело, сильные ноги. Жизнь в Сибири представлялась ему жизнью отшельника, он будет заниматься французским, английским, политэкономией, три года не должны пропасть даром. Теперь он засомневался. Наверное, придется жить не только этим.
– Никакой косметики, все натурель, – говорил между тем Борис, – этап через три дня, мы с вами еще погуляем. Но, дорогой мой, с такой бородой можете сидеть дома.
– Неохота здесь бриться.
– Слушайте совет опытного человека. Вы первый день в ссылке, я третий месяц. Если будете откладывать жизнь до того дня, когда выйдете на свободу, вы конченый человек. Сохранить себя можно только одним способом – жить так, будто ничего не произошло. Тогда у нас есть шанс выкарабкаться.
Низкая комната, оклеенная выцветшими обоями, на потолке белая бумага вздулась пузырями, покрылась желтыми разводами, за стеной плачет ребенок. Но пахнет одеколоном и пудрой. Два обычных парикмахерских кресла, мастера в белых халатах, хотя в сапогах, и лица у них, как у московских мастеров, сурово-предупредительные парикмахерские лица.
Мутное, в трещинах зеркало отразило бледное Сашино лицо и черную вьющуюся бороду, ровную, будто только что подстриженную.
– Совсем сбрить?
Парикмахер в задумчивости щелкнул в воздухе ножницами, потом решительным движением срезал Сашину бороду. Клочья ее упали на несвежий пеньюар. Стрекотала машинка, щеки грела теплая мыльная пена, Саша вспомнил парикмахерскую на Арбате, ее запахи, яркий свет, предпраздничную суету.
– Вы это или не вы? – развел руками Соловейчик. – Вы же теперь у нас красовяк-здоровяк.
Они снова шли по улице, Саша смело смотрел на девушек, они смотрели на него.
– Если бы нас здесь оставили, мы бы улучшили местную породу, – сказал Борис. – В Канске полно ссыльных, было бы еще два.
– Кого они оставляют?
– «Ли»… Оставля-ли! Больных, многодетных, очень ветхих… Вот идет, только не пяльте на него глаза, меньшевик, один из лидеров.
К ним приближался, опираясь на палку, старик в пальто и шляпе, длинные седые волосы спускались на воротник. Соловейчик поклонился. Старик в ответ тоже поклонился, неуверенно, как кланяются человеку, которого не узнают. Потом узнал, приподнял шляпу, приветливо улыбнулся.
– Идет на отметку, – сообщил Борис, гордясь уважением, оказанным ему стариком, – отметка пятого и двадцатого. Сколько, вы думаете, ему лет?
– Шестьдесят.
– А семьдесят два не хотите?! Тут вы увидите всяких: меньшевиков, эсеров, анархистов, троцкистов, национал-уклонистов. Есть люди – в прошлом знаменитости.
Саша никогда не думал, что в Советском Союзе есть еще меньшевики и эсеры. Троцкисты – это уже на его памяти. Но эти? Неужели не понимают?! На что-то еще надеются… Продолжают свое?.. А может быть, ничего не продолжают?
Обедали в столовой «Заготпушнины», в низком полуподвале с квадратными столиками без скатертей. За широким прямоугольником раздаточного окна – кухня: три большие алюминиевые кастрюли на плите, над ними клубится пар, рядом краснолицая повариха с половником в руке.
– Это закрытая столовая, – объяснил Борис, – для сотрудников. Но на посторонних смотрят сквозь пальцы – нужна кассовая наличность. Есть свой откормочный пункт: свиньи, кролики, птица. Здесь пасется половина ссылки. Если кто-нибудь вам скажет, что именно я его сюда устроил, можете верить.
Увидев Бориса, повариха положила половник, вытерла руки о передник, вышла из кухни.
– Борщ сегодня, Борис Савельевич, бефстроганов с пюре, если подождете, картофель поджарю, – она наклонилась к нему, – есть бутылочка коровьего.
– Поджарьте, – величественно разрешил Борис.
– Уезжаете, Борис Савельевич?
– Уезжаю, – нахмурился Борис. – Отруби привезли?
– Привезли, четыре мешка, обещали завтра еще привезти. А калькуляцию опять напутали: гуляш идет на восемь копеек дешевле. И с печником не договорились, дымит печь, глаза болят.
Она говорила с ним как с человеком, при котором все шло хорошо, а вот уедет, начнутся всякие неполадки. И Борис всем своим видом показывал, что так это и должно случиться, но ему приятно сознавать, что, хотя он уже здесь никто, ему по-прежнему оказывают уважение.
– Заболталась, а вы есть хотите, – спохватилась повариха.
– До меня, – сказал Борис, – в столовой работали пятеро, теперь двое: кухонный рабочий и вот она. Повариха, она же кассир, официантка и директор. Впрочем, столовая – мелочь. Я мог бы вам рассказать о том, что я сделал здесь за два месяца. Но теперь это уже никому не интересно. Незаменимых у нас нет: сегодня я, а завтра ты. Хотя если вдуматься, то эти слова бессмысленны. Если в библиотеке нет Пушкина, я могу заменить его Толстым, но это будет Толстой, а не Пушкин. На мою должность назначили другого, но это уже другой Пушкин.
В столовую робко вошел маленький человечек. Молодой, но сутулый, неряшливый, небритый, кепка со сломанным козырьком, длинная обтрепанная куртка надета на грязную рубашку, пуговиц не хватает, стоптаны туфли. Неуклюжие стеганые штаны мешком висят на коленях, штрипки болтаются.
– А, Игорь! – приветствовал его Борис. – Ну, подойди, подойди!
Игорь подошел, застенчиво улыбаясь. Саша увидел голубые глаза, белую тонкую шею.
– Кепочку сними – столовая, – сказал Борис.
Игорь смял в руках кепчонку, русые, давно не стриженные, не мытые волосы торчали во все стороны.
– Как дела? – спросил Борис.
– Ничего, хорошо. – Игорь обнажил в улыбке редкие зубы.
– Хорошо – это хорошо. А ничего – это ничего. Опять прогнали?
– Нет, почему же? Не пускают в экспедицию.
Что-то особенное было в его приятном интеллигентном голосе, но что именно, Саша уловить не мог. Голос запоминался.
– Игорь работал в инвентаризационной конторе, – объяснил Борис, – работа непыльная: обмеривать здания, чертить планы, и сдельная – можно хорошо заработать. Но сей муж ленится, приносит чертежи в масляных пятнах. Разве у тебя есть масло, Игорь? Так ты его мажь на хлеб, а не на чертежи. А то, что тебя не пускают в экспедицию, заливаешь! Половина партии остается в Канске, и ты мог бы остаться, если бы был человеком.
Игорь виновато улыбался, мял в руках кепку.
– Ладно! – закончил Борис свои наставления. – Есть хочешь? Конечно – да! Деньги есть? Конечно – нет!
– Я должен на днях получить за восемь чертежей.
– Про эти восемь чертежей я слышу два месяца… – Борис крикнул: – Марья Дмитриевна, накормите Игоря, я заплачу.