В рассветный час - Бруштейн Александра Яковлевна. Страница 51

— Да. И — как сестры.

Сейчас я допишу эту главу, переверну страницу, — и там о Поле больше не будет ничего. Надо сказать сейчас. Она приехала в свой родной город. Племянница ее оказалась очень славной девочкой. Поль, чистая душа, полюбила ее без памяти. Но Поль помнила папин совет: девочка окончила женский лицей и одновременно обучилась кройке и шитью. В будущем у нее был верный кусок хлеба, а при ней и Поль могла не бояться старости.

Мы переписывались с Полем долго — лет восемь. Она писала, что скучает без нас, что большой кусок ее сердца остался в России. Когда я написала ей, что выхожу замуж, она ответила мне хорошим, радостным письмом. Но это было последнее письмо, написанное ее рукой… Вскоре получилось печатное извещение с черной траурной каемкой — о том, что такого-то числа мадемуазель Полина Пикар скончалась. Племянница Поля, Луизетта, написала нам: "Тетя Полина всегда говорила мне: «Луизетта, я прожила около тридцати лет в России. Только цыгане и гувернантки знают такую кочевую жизнь — из города в город, из одного дома в другой, из одной чужой семьи в другую. Но среди этих семей были такие, где я чувствовала себя как дома, как у родных людей…»

Мне хочется верить, что Поль думала при этом и о нас…

Умерла Поль от тяжелого воспаления легких. Она долго и упорно противилась приглашению к ней врача: все лечилась своими чудодейственными эвкалиптовыми лепешечками. Когда Луизетта все-таки позвала врача, сердце Поля уже почти не работало. Это было очень старое, очень изношенное, но до последних ударов пульса горячее и доброе сердце…

Я всю жизнь помнила тебя, Поль!

Глава шестнадцатая. НЕЗАБУДКИ

После отъезда Поля все стараются чем только можно порадовать меня, повеселить. Так случается, что я попадаю в театр на спектакль, которого мне уже никогда не суждено забыть!

Бывает, много лет ты проходишь мимо чего-то, что тебе даже нравится, но не так, чтоб приводить в восторг! Мимо того, что кажется тебе интересным, но не до такой степени, чтобы захлебываться и хотеть видеть это еще и еще. И вдруг в какой-то день ты видишь то же самое — и останавливаешься, словно в тебя ударила молния! И уже не можешь забыть, и уже стараешься, мечтаешь снова и снова увидеть это!

Так было у меня с театром. В первой части этой книги я уже рассказывала о том, как мы с мамой смотрели «Бедность не порок» (а я думала, что это называется «Бедный Снепорок»!), как блистательно я сама играла Рыцаря Печального Образа («Пецарь Рычального Образа»!). После того меня еще несколько раз брали в театр, но мне каждый раз более всего нравились благородные поступки отдельных героев. В спектакле «В лесах Индии», где были бесконечные погони и схватки с разбойниками, выстрелы, взрыв крепости и огромный, шедший через всю сцену слон из картона, мне понравилась одна артистка: она не произносила ни слова, только каждый раз, когда злодей, грозя ей кинжалом, требовал, чтобы она открыла место, где спрятались от него благородные герои, эта артистка отрицательно мотала головой. «Не скажешь?» — в последний раз заорал на нее злодей. Она опять сделала головой знак: «Нет!» — и злодей заколол ее кинжалом. В афишке последней строкой в перечне действующих лиц было напечатано: «Малабарка — госпожа Стенина». Когда дома папа спросил меня: «Ну, кто тебе понравился больше всех?» — я, не задумываясь, сказала: «Малабарка — госпожа Стенина! Она умерла, но не выдала друзей». Я тогда не знала, что есть Малабарский полуостров, я думала, что «Малабарка» — это имя. И актрису на бессловесные роли, госпожу Стенину, я помню и сегодня, спустя шестьдесят пять лет: ведь она играла героическую и благородную Малабарку!

Но все-таки такого, чтобы я после театра ошалела от восторга, бредила тем, что видела, — такого со мной никогда не бывало! Одно было: я очень любила играть в театр. Пьесу я сочиняла сама, тут же, по вдохновению, во время действия. Играла я почти всегда одна: партнерами, моими были куклы, диванная подушка, злодеем всегда был буфет. «Ты еще здесь, негодяй? — вопила я на него. — Сию минуту убирайся, или я размозжу тебе голову!»

Вот уже несколько дней, как все — и мама, и Юзефа — стараются не оставлять меня наедине с папой, а папа подмигивает мне и делает до невозможности загадочное лицо. Это значит, что мне готовят какой-то сюрприз. Так всегда бывает перед елкой и в особенности перед днем моего рождения: вся семья, и дедушка, и бабушка, и дядя Николай, и дядя Мирон приходят с какими-то свертками и пакетами, которые складываются в мамином гардеробе и запираются на ключ. Папу ко мне не подпускают, его оттирают от меня, чтобы он не выболтал, какие мне готовят подарки. Иногда, улучив минуту, папа, быстро-быстро шепчет мне:

«Мирон принес что-то такое длинное, а Николай — круглое!»

«А что это такое?» — любопытствую я.

«Понятия не имею! — признается папа. — Я только видел, что одно — длинное, а другое — круглое…»

«Гоните Якова! — сердится Мирон. — Он ей все выбалтывает!»

Так и теперь. Папа без конца подмигивает мне; мама отгоняет его. Папа издали делает мне какие-то непонятные жесты — разводит руками, принимает горделивые позы, грозит кулаком; вообще можно подумать, что он сошел с ума. Понимаю я из всего этого только одно: меня ждет сюрприз, какое-то большое удовольствие.

Так оно и оказывается: Иван Константинович пригласил маму и меня в их ложу — мы пойдем с ними в театр. Мама и Иван Константинович будут сидеть на двух задних стульях ложи, а Тамара, Леня и я — все трое — на сдвинутых двух передних стульях. Будут представлять пьесу «Елка». Мама немного ворчит, что она не знает этой пьесы… что, может быть, это не очень подходящее для детей… что лучше бы другое… Ну, вообще, как ворчат все мамы как раз тогда, когда предстоит что-нибудь интересное!

Даже сейчас, когда я вспоминаю эту «Елку», у меня по спине бегут счастливые иголочки, как пузырьки от нарзана. Вся эта пьеса длилась… ну, не больше двадцати — двадцати пяти минут! После нее шла другая пьеса. Но эту «Елку» я храню, как самое дорогое воспоминание…

Сперва какой-то немолодой муж и очень молоденькая, востроносенькая жена, недавно поженившиеся, украшали в сочельник елку. Она миленько болтала-чирикала, он миленько улыбался ей, все было безоблачно. Вдруг горничная сказала этому немолодому человеку, что к нему пришли по делу. Жена сделала миленькую-миленькую гримаску: «Ну, какие, дескать, несносные люди! Постарайся, мол, поскорее спровадить этого человека!» — и грациозно выпорхнула, вон из комнаты. Горничная ввела в комнату пришедшего по делу «несносного человека», и он оказался девочкой лет четырнадцати, в меховой шапочке, в короткой жакетке, из-под которой было видно коричневое форменное платье гимназистки. Девочка — ее зовут Олей — дочь того немолодого человека. Он, оказывается, был раньше женат, у него были дети, но он оставил жену и детей и женился на другой женщине (на той миленькой, востроносенькой!). Совесть, однако, мучила его, прежнюю свою семью он все-таки любил, не забывал; сегодня, в сочельник, он послал им денег на рождественскую елку. Но девочка Оля не захотела принять деньги от отца, который их так оскорбил, бросил их, ушел от них. И она принесла деньги отцу обратно: «Нам ничего не надо… у нас все есть…»

Вот тут я впервые в жизни не то что поняла, а всем существом своим почувствовала: в театре всегда есть не только то, что зритель воспринимает глазами и слухом, то есть слова, которые произносят актеры, — поступки, которые совершает тот или другой герой пьесы. Нет, есть еще всегда то, что не говорится и не делается, то есть то, что герой (и изображающий его актер) думает, чувствует, то, чего он хочет или чего он, наоборот, хотел бы избежать. Это выражается не словами и не поступками, а звуком голоса, движением глаз, непроизвольными движениями. Эту внутреннюю жизнь героя зритель воспринимает сердцем. Часто этим скрытым чувством героя его слова и действия даже противоречат. Так, девочка Оля в пьесе «Елка» говорила отцу, сурово, отчужденно, чтоб он взял обратно свой подарок, что им — ей, матери, младшим детям — не нужны эти деньги: у них все есть, и она, Оля, зарабатывает, давая уроки. Оля протягивала отцу деньги, которые он им прислал: не надо, мол, отказываемся мы от этого, не хотим от тебя ничего! Но ее голос, ее руки, протянутые к отцу, говорили о другом. Они горько, без слов упрекали: «Папа, за что ты бросил нас? Папа, мы любим тебя, мы несчастны без тебя…» Отец бросился к девочке, обнял ее, плача прижал ее к себе. Оля быстрыми-быстрыми движениями, как легким касанием птичьих крыльев, дотрагивалась пальцами до лица своего отца, до его головы, лба, плеч; слезы, настоящие, не актерские, а живые слезы неудержимо катились из ее глаз, дрожала вспухшая от слез, искривленная горем верхняя губа. В этой короткой сценке отец и дочь не говорили друг другу почти ничего важного, значительного, но их слезы, их взгляды, выражение их лиц, нежность их речей говорили зрителю: да, они любят друг друга и всегда будут любить, он любит и свою прежнюю семью тоже — жену и детей, — и связь его с ними нерасторжима, хотя и ушел он от них, полюбив другую.