Далеко за полночь - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 45

— А знаешь, Том, на кого это похоже?

— Да, дедушка. На тебя. Много-много лет назад.

— А, так ты тоже заметил? Бог мой, точно. Это же я в свой восемнадцатый день рождения, когда вся Ирландия, и все ее зеленые луга, и нежные девушки были у меня еще впереди, а не позади. Это же я, точно я. Бог свидетель, я был хорош собой, и ты, Том, тоже. А ты, Фрэнк, Бог свидетель, ты просто чародей. Ты отличный художник, мальчик.

— Делаю, что могу. — Фрэнк потихоньку вернулся на середину комнаты. — Делаю, что знаю.

— А Тома ты знаешь до кончиков волос, до кончиков ресниц. — Старик обернулся с улыбкой. — Ну, Том, каково тебе глядеть на свет моими глазами? Чувствуешь, что ты герой, что мир лежит перед тобой, как рыбный ряд на дублинском базаре?

Том рассмеялся. Дед тоже. А за ними и Фрэнк.

— Еще по стаканчику. — Старик налил всем виски. — А потом мы позволим тебе тактично улизнуть, Фрэнк. Только обязательно возвращайся. Мне надо с тобой потолковать.

— О чем? — спросил Фрэнк.

— О Великих Тайнах. О Жизни, о Времени, о Бытии. А по-твоему, о чем же еще, Фрэнк?

— Этого довольно, дедушка… — сказал Фрэнк и запнулся, с удивлением услышав сорвавшееся с языка слово. — Я хотел сказать, мистер Келли…

— И дедушки довольно.

— Мне надо бежать. — Фрэнк залпом допил свой виски. — Созвонимся, Том.

Дверь захлопнулась. Фрэнк ушел.

— Ты, разумеется, переночуешь у меня, дедушка? — Том подхватил саквояж. — Фрэнк не вернется. Ты ляжешь на его кровати.

Том уже застилал одну из двух кушеток у дальней стены.

— Спать еще рано. Так что давай, дедушка, еще немного выпьем и поговорим.

Но старик, пораженный, молча разглядывал картины, развешанные по стенам.

— Здорово нарисовано.

— Это все Фрэнк.

— И лампа тоже красивая.

— Ее сделал Фрэнк.

— А коврик на полу?..

— Фрэнк.

— Бог мой, — шептал старик, — ну и трудяга этот Фрэнк!

Он медленно шаркал по комнате, как в музее.

— Да тут просто яблоку негде упасть от шедевров, — говорил он. — В Дублине ты ни на что такое не сподобился бы.

— Поживешь вдали от дома — многому научишься, — смущенно сказал Том.

Старик закрыл глаза и допил свой стакан. — Тебе нехорошо, дедушка?

— Меня скрутит среди ночи, — ответил старик. — Я, может, даже вскочу с постели и заору как полоумный. А сейчас ничего, только в животе крутит да в затылке побаливает. Давай потолкуем, малыш.

И они толковали и пили до полуночи, а потом Том уложил деда и лег сам, и они еще долго не могли уснуть.

Около двух часов ночи старик внезапно проснулся.

Он огляделся вокруг, всматриваясь в темноту, пытаясь понять, где он находится, потом разглядел картины, мягкие кресла, лампу и коврики, сделанные Фрэнком, и сел на кровати. Он сжал кулаки. Затем поднялся, наспех оделся и, шатаясь, бросился к двери, словно боясь опоздать, пока не случилось что-то ужасное.

Хлопнула дверь, Том резко открыл глаза.

Где-то в темноте ночи слышался голос: кто-то звал, кричал, бросал вызов стихиям, во все горло выкрикивал проклятия, богохульствовал, и под конец послышался град неистовых ударов, будто кто-то колошматил стену или какого-то врага.

Спустя долгое время дед, волоча ноги, промокший до нитки, вернулся в дом.

Качаясь, что-то бормоча и шепча, старик содрал с себя мокрую одежду перед потухшим камином, потом бросил на тлеющие угли газету: она вспыхнула, мимолетно озарив лицо, на котором ярость постепенно сменялась оцепенением. Старик отыскал брошенный Томом халат и надел его. Когда старик протянул свои руки с кровавыми прожилками к меркнущему пламени, Том крепко зажмурился.

— Черт, черт, черт! Вот досада!

Дед налил себе виски и залпом выпил. Он, прищурившись, посмотрел на Тома, потом на картины по стенам, опять поглядел на Тома, на цветы в вазах, а затем снова выпил. Спустя долгое время Том сделал вид, что проснулся.

— Третий час ночи. Тебе надо отдохнуть, дедушка.

— Отдохну, когда кончу пить. И думать!

— О чем думать, дед?

— Сейчас, — сказал старик, сидя в полумраке комнаты, держа обеими руками стакан, пока в камине догорали последние призрачные огоньки, — я вспомнил твою милую бабушку в июне тысяча девятьсот второго. И как родился твой отец, и как это было здорово, и как потом родился ты, и как это было здорово. И как твой отец умер, когда ты был совсем крохой, и как тяжело пришлось твоей матери, и как она тряслась над тобой, может даже слишком, в те голодные и холодные времена в суровом Дублине. А я все время был на работе, в поле, и мы виделись с тобой только раз в месяц. Люди рождаются, люди умирают. Вот какие мысли крутятся в стариковской голове по ночам. Я вспоминал, как ты родился, Том, это был счастливый день. А теперь вот ты какой стал. Так-то.

Старик замолчал и допил виски.

— Дедушка, — наконец произнес Том, почти как ребенок, который украдкой пробирается в дом, ожидая наказания и прощения за еще не названный грех, — я вызываю у тебя беспокойство?

— Нет, — сказал старик и добавил: — Только как ты будешь жить, как люди будут к тебе относиться, хорошо или худо, — вот что мне покоя не дает.

Старик сидел неподвижно. Юноша лежал, глядя на него во все глаза, и наконец сказал, словно угадав его мысли:

— Я счастлив, дедушка.

Старик наклонился к нему.

— Правда?

— Как никогда в жизни.

— Да? — В полутьме старик вгляделся в лицо юноши. — Да, вижу. Но надолго ли твое счастье, а, Том?

— А разве бывает вечное счастье, дедушка? Все на свете проходит, разве не так?

— Замолчи! У нас с твоей бабушкой ничего не прошло!

— Нет, но у вас ведь не все время было одинаково? Первые годы — одно, потом уже по-другому.

Старик прикрыл рот рукой, потом закрыл глаза, потирая лицо.

— Да, твоя правда. У каждого из нас по две, нет, по три, даже по четыре жизни. И все они проходят, это верно. Но память о них остается. И из всех прожитых тобой четырех, пяти или двенадцати жизней одна — особенная. Помню, однажды…

Старик вдруг осекся.

— Что однажды, дед? — спросил юноша.

Взгляд старика был устремлен куда-то в даль ушедших лет. Теперь он обращался уже не к этой комнате, и не к Тому, и вообще ни к кому. Казалось, он разговаривает даже не с самим собой.

— О, это было давным-давно. Когда я в первый раз вошел в эту комнату сегодня, мне почему-то сразу вспомнилось. Я как будто снова бежал по берегу Голуэя, как в ту достопамятную неделю…

— В какую неделю, когда?

— На ту неделю, летом, пришелся мой двенадцатый день рождения, подумать только! Это было еще при королеве Виктории, мы жили тогда в торфяной халупе неподалеку от Голуэя, и я бродил по берегу, собирал всякую выброшенную морем всячину, и день был такой погожий, что даже грустно, потому что знаешь: это ненадолго.

И вот в один из таких погожих деньков как-то после полудня по дороге, что идет вдоль берега, прикатил фургон, набитый чернявыми цыганами, которые разбили лагерь у моря.

Там были отец, мать, девочка и еще этот парнишка, который тут же побежал один вдоль берега, наверное, тоже в поисках компании, потому что я сам слонялся там без дела и был рад новому человеку.

И вот он подбегает ко мне. Никогда не забуду, как я увидал его тогда в первый раз, буду помнить до самой могилы. Он…

Эх, слов не хватает! Стой, все не так. Надо еще открутить назад.

В Дублин приехал цирк. Пошел я поглядеть: там показывали дурачков, карликов, маленьких жутких уродцев, жирных женщин и тощих как скелеты мужчин. А перед последним экспонатом собралась настоящая толпа; ну, думаю, там, наверное, самое страшилище и есть. Стал я протискиваться, чтоб посмотреть на жуть невиданную. И что же я вижу? Вся эта толпа собралась поглазеть всего-то на маленькую девчурку лет шести: такая светленькая, хорошенькая, щечки нежные, глазки голубые, волосики золотые, сама тихая такая, что посреди всего этого анатомического театра привлекала всеобщее внимание. Ее красота кричала без слов, сводя на нет весь спектакль. Весь народ прямо-таки тянулся к ней, ища исцеления. Потому что в этом болезненном зверинце она была единственным милым и славным доктором, который возвращал нас к жизни.