Пролетая над гнездом кукушки - Кизи Кен Элтон. Страница 3

— Доброе хреноутро, приятели.

Над его головой приделана на веревочке бумажная летучая мышь с праздника Хеллоуин; он дотянулся и щелкнул по ней так, что она закружилась.

— А может быть, и добрый хренодень.

Голос похож на папин — громкий, полный адского пламени, — но на папу он не похож. Папа был чистокровным колумбийским индейцем — вождем, — таким же жестким и сияющим, как ружейное ложе. Этот же парень — рыжеволосый, с длинными рыжими бачками и спутанными завитками волос, выбивающимися из-под кепки, которые давно пора подстричь, и он так же широк, как папа был высок, — широк в челюсти, широк в плечах и в груди, с широкой белозубой дьявольской ухмылкой, и он сильно отличается от папы, так же сильно, как бейсбольный мяч отличается от исцарапанной кожи. Через нос и скулу проходит рубец, видать, кто-то хорошенько приложил ему в драке, и нитки все еще остались в шве. Он стоит тут, ожидая, и, когда ни один из нас не сделал и попытки что-нибудь ответить ему, разражается хохотом. Никто не может сказать точно, почему он смеется; ничего смешного не происходит. Но он смеется не так, как Связи с общественностью, его смех свободный и громкий, и он вырывается из его широкого ухмыляющегося рта и раскидывает свои кольца все шире и шире — до тех пор, пока они не стали разбиваться о стены отделения. Смеется не так, как Связи с общественностью. Я невольно осознаю, что это первый настоящий смех, который я слышу за многие годы.

Он стоит и смотрит на нас, раскачиваясь туда-сюда в своих бутсах, и все смеется и смеется. Он растопырил пальцы на животе, не вынимая больших пальцев из карманов. И я вижу, какие большие и побитые у него руки. Все в отделении — пациенты, персонал, и прочие — застыли перед ним и перед его смехом. Никто не пытается остановить его, что-то сказать. Он смеется, пока ему это не надоедает, а потом входит в дневную комнату. Даже когда он не смеется, звуки этого смеха окружают его, парят вокруг так, как звуки парят вокруг большого колокола, который только что отзвонил, он в его глазах, в том, как он улыбается и расхаживает, в том, как он говорит.

— Меня зовут Макмерфи, парни, Р.П. Макмерфи, и я — рисковый дурак. — Он подмигнул и пропел пару строк из какой-то песенки: — «…И где бы я ни встречал карточный стол, я выкладывал… на него… свои денежки». — И он рассмеялся снова.

Подходит туда, где играют в одну из карточных игр, цепляет карты Острого толстым могучим пальцем, косится на руку и качает головой.

— Именно эту работу я и искал, принести вам, птичкам, немного радости и устроить развлечение за карточным столом. Ничто больше не могло сделать мои дни на этой работной ферме Пендлетона интересными, так что я попросил перевести меня, ну да, понимаете. Нужно немного свежей крови. Вы только посмотрите, как эта птичка показывает свои карты каждому в этом квартале. Я обстригу вас, ребята, словно новорожденных ягнят.

Чесвик собирает карты вместе. Рыжеволосый протягивает ему руку:

— Привет, парень! Во что это вы играете? Пинокль? Джизус. Неудивительно, почему вы всем показываете свои руки. Есть здесь нормальная колода? Ну, скажем так, эта подойдет. Я ношу с собой собственную колоду — просто на всякий случай. Тут нет ничего, кроме картинок, — и вы сравниваете картинки, ясно? Каждая имеет свою цену. Пятьдесят две позиции.

Чесвик уже сидит с выпученными глазами, и то, что он видит в этих картах, никак не улучшает его состояния.

— Спокойно, парень, не запачкай их; у нас впереди много времени и много разных игр. Я люблю использовать свою колоду, потому что у других игроков уходит, как минимум, неделя, прежде чем они сумеют определить масть…

Одет он в фермерские рабочие штаны и рубаху, выгоревшие до цвета разбавленного молока. Лицо, шея и руки как буйволиная кожа — от долгой работы на поле. На голове мотоциклетная кепка — первоначально черного цвета, — кожаная куртка переброшена через руку, а на ногах ботинки, такие серые и грязные и такие тяжелые, что ими достаточно разок пнуть человека, чтобы он согнулся пополам. Он отходит от Чесвика, стаскивает кепку и принимается выбивать ею из своих боков пыльную бурю. Один из черных парней кругами ходит вокруг него с термометром, но он слишком быстр для них: он скользнул за спину Острого и принялся вертеться вокруг него, тряся руками, прежде чем черные ребята смогли его ухватить. То, как он говорит, его подмигивание, его громкий голос, его важничанье напоминает парня, который продает машины, или аукциониста на барахолке, или одного из тех подающих, которых вы видите в интермедии, на фоне развевающихся знамен, стоящих там в своих полосатых рубашках с желтыми пуговицами, притягивающих лица спесивой публики, словно магнит.

— Видите ли, что произошло, я сделал парочку придурков на работной ферме, если уж сказать всю правду до конца, и суд решил, что я — психопат. И что вы думаете, я намереваюсь спорить с судом? Да ладно, можете поставить свой последний доллар на то, что нет. Если бы это снова привело меня на те чертовы гороховые поля, я просто исполнял бы те же самые желания, что сидят в их мелких сердечках, был бы психопатом, или бешеной собакой, или последним волком, потому что мне насрать, если я никогда больше не увижу эти мотыги и сорняки до самого дня своей смерти. Тогда они говорят мне, что психопаты — это те, кто слишком много дерется и слишком много трахается, но они не совсем правы, как вы полагаете? Я хочу сказать, кто слыхал сказочку о человеке, который поимел слишком много сладких девочек? Привет. Приятель, как тут они тебя называют? Меня зовут Макмерфи, и ставлю два доллара здесь и сейчас, что ты не сумеешь сказать, какие ставки в этом твоем пинокле, что за карты ты держишь в руке, чтобы в них не смотреть. Два доллара: что я сказал? Черт побери, Сэм! Не можешь ли ты подождать полминутки и перестать тыкать в меня своим, будь он неладен, термометром?

* * *

Новый минутку постоял, оглядывая дневную комнату.

По одну сторону комнаты собрались пациенты помоложе, их называют Острыми, потому что доктора считают их все еще достаточно больными, чтобы здесь держать. Они занимают себя ручным единоборством и карточными трюками: что-то прибавляют, вычитают, и всегда остается одна и та же карта. Билли Биббит пытается научиться скручивать фабричную сигарету, Мартини ходит по комнате, обнаруживая на столах и стульях всякие вещицы. Острые вообще много ходят. Они рассказывают друг другу шуточки и хихикают в кулак (никто, кроме них, не осмеливается давать себе волю и смеяться, иначе сбежится весь персонал с блокнотами и массой вопросов) и пишут письма желтыми, коротенькими, изжеванными карандашами.

Они шпионят друг за другом. Иногда кто-нибудь из них заявляет, что не хочет спать, и один из его дружков по столу, за которым он сказал об этом, зевнет, поднимется и проскользнет к большой амбарной книге на сестринском посту и записывает информацию, которую услышал. Большая Сестра говорит, что эти записи являются частью терапевтического лечения. Но я-то знаю, что она просто выжидает, чтобы собрать достаточно свидетельств, чтобы отправить какого-нибудь парня на переделку в главный корпус, чтобы ему капитально отремонтировали голову и выпрямили кривые извилины — от греха подальше.

Парень, который записывает свой кусок информации в книге, получает звезду со своим именем на воротник пижамы и на следующий день может поспать подольше.

По другую сторону комнаты располагаются отбросы Комбината, Хроники. Этих не просто держат в больнице, главное — изолировать их, удержать от хождения по улицам, чтобы они не дискредитировали продукцию. Хроники здесь добровольно, как признает сам персонал. Хроники делятся на Ходячих вроде меня, которые все еще могут передвигаться, если их кормить, на Коренных и Овощей. Хроники — то есть большинство из нас — представляют собой машины с внутренним браком, который нельзя исправить. Парней с врожденным браком или браком, который был вколочен за те долгие годы, пока он бился головой обо всякие слишком твердые вещи, и к тому времени, как больница его обнаружила, уже истекал ржавчиной, словно кровью, в какой-нибудь куче старья.