Темный карнавал - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 27

Доктор молчал.

— Я буду крестить его в воскресенье. Знаете, какое имя я ему дам? Я назову его Люцифером.

Было уже одиннадцать часов вечера. Все эти странные и почти незнакомые люди, выражавшие свое соболезнования уже ушли из дома. Дэвид и Джефферс сидели в библиотеке.

— Алиса не была сумасшедшей, — медленно сказал Дэвид. — У нее были основания бояться ребенка.

Доктор предостерегающе поднял руку:

— Она обвиняла его в своей болезни, а ты — в ее смерти. Мы знаем, что она наступила на игрушку и поскользнулась. Причем же здесь ребенок.

— Ты хочешь сказать Люцифер?

— Не надо его так называть!

Дэвид покачал головой.

— Алиса слышала шум по ночам, какие-то шорохи в холле. Ты хочешь знать, кто его мог создавать? Ребенок. В четыре месяца он мог прекрасно передвигаться в темноте, подслушивать наши разговоры. А если я зажигал свет, ребенок ведь такой маленький. Он может спрятаться за мебелью, за дверью...

— Прекрати! — прервал его Джефферс.

— Нет, позволь мне сказать то, что я думаю. Иначе я сойду с ума.

Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и довел ее до пневмонии? А когда она все же выжила, он попытался убить меня. Это ведь так просто — оставить игрушку на лестнице и кричать кричать в темноте, пока отец не спустится вниз за твоим молоком и не поскользнется. Просто, но эффективно. Со мной это не сработало, а Алиса — мертва.

Дэвид закурил сигарету.

— Мне уже давно нужно было сообразить, я же включал свет ночью. Много раз. И всегда он лежал с открытыми глазами. Дети все время обычно спят, если они сыты и здоровы. Только не этот. Он не спит, он думает.

— Дети не думают.

— Но он не спит, что бы там не происходило в его мозгах. А что мы, собственно, знаем о психике младенцев? У него были причины ненавидеть Алису. Она подозревала, что он не обычный ребенок. Совсем, совсем не обычный. Что мы знаем о детях, доктор? Общий код развития? Да. Ты знаешь, конечно, сколько детей убивают своих матерей при рождении. За что? А может это месть за то, что их выталкивают в этот непривычный для них мир? — Дэвид наклонился к доктору. — Допустим, что несколько детей из всех мальчиков рождаются способными передвигаться, видеть, слышать, как многие животные и насекомые. Насекомые рождаются самостоятельными. Многие звери и птицы становятся самостоятельными за несколько недель. А у детей уходят годы на то, чтобы научиться говорить и уверенно передвигаться на своих слабых ногах. А если один ребенок на биллион рождается не таким? Если он от рождения умудрен и способен думать? Инстинктивно, конечно, он может ползать в темноте по дому и слушать, слушать. А как легко кричать всю ночь и довести мать до пневмонии. Как легко при рождении так прижаться к матери, что несколько ловких маневров обеспечат перитонит.

— Ради бога, прекрати! — Джефферс вскочил на ноги. — Какие ужасные вещи ты говоришь!

— Да, я говорю чудовищные вещи. Сколько матерей умирает при родах? Сколько их, давших жизнь странным маленьким существам и заплативших за это своей жизнью? А кто они, эти существа? Над чем работают их мозги в кровавой тьме? Примитивные маленькие мозги, подогреваемые клеточной памятью, ненавистью, грубой жестокостью, инстинктом самосохранения. А самосохранение в этом случае означает устранение матери, ведь она подсознательно понимает, какое чудовище рождает на свет. Скажи-ка, доктор, есть ли на свете что-нибудь более эгоистическое, чем ребенок?

Доктор нахмурился и покачал головой.

Лейбер опустил сигарету.

— Я не приписываю такому ребенку сверхъестественной силы. Достаточно уметь ползать, на несколько месяцев опережая нормальное развитие, достаточно уметь слушать, уметь покричать всю ночь. Этого достаточно, даже более, чем достаточно.

Доктор попытался обратить все в шутку.

— Это обвинение в предумышленном убийстве. В таком случае убийца должен иметь определенные мотивы. А какие мотивы могут быть у ребенка?

Лейбер не заставил себя долго ждать и ответил:

— А что может быть на свете более удобным и спокойным, чем состояние ребенка во чреве матери? Его окружает блаженный мир питательной среды, тишины и покоя. И из этого, совершенного по своей природе, уюта ребенок внезапно выталкивается в наш огромный мир, который своей непохожестью на все, что было раньше, кажется ему чудовищным. Мир, где ему холодно и неудобно, где он не может есть когда и сколько захочет, где он должен добиваться любви, которая была его неотъемлемым правом. И ребенок мстит за это. Мстит за холодный воздух и огромное пространство, мстит за то, что у него отнимают привычный мир. Ненависть и эгоизм, заложенные в генах, руководят его крошечным мозгом. А кто виноват в этой грубой смене окружающей среды? Мать! Так абстрактная ненависть ребенка ко всему внешнему миру приобретает конкретный объект, причем чисто инстинктивно. Мать извергает его, изгоняет из своей утробы. Так отомсти ей! А кто это существо рядом с матерью? Отец! Гены подсказывают ребенку, что он тоже как-то виноват во всем этом. Так убей и отца тоже!

Джефферс прервал его:

— Если то, что ты говоришь, хоть в какой-то степени близко к истине, то каждая мать должна остерегаться, или по крайней мере, бояться своего ребенка.

— А почему бы и нет? Разве у ребенка нет идеального алиби? Тысячелетия слепой человеческой веры защищают его. По всем общепринятым понятиям он беспомощный и невиновный. Но ребенок рождается с ненавистью, и со временем положение еще больше ухудшается. Новорожденный получает заботу и внимание в большом объеме. Когда он кричит или чихает, у него достаточно власти, чтобы заставить родителей прыгать вокруг него и делать разные глупости. Но проходят годы, и ребенок чувствует, что его власть исчезает и никогда уже не вернется. Так почему бы не использовать ту полную власть, которую он пока имеет? Почему бы не воспользоваться положением, которое дает такие преимущества? Опыт предыдущих поколений подсказывает ему, что потом уже будет слишком поздно выражать свою ненависть. Только сейчас нужно действовать. — Голос Лейбера опустился почти до шепота. — Мой малыш лежит по ночам в кроватке с влажным и красным личиком, он тяжело дышит. От плача? Нет, от того, что ему приходится выбираться из кроватки и в темноте ползать по комнатам. Мой малыш... Я должен убить его, иначе он убьет меня.

Доктор поднялся, подошел к окну, затем налил в стакан воды.

— Никого ты не убьешь, — спокойно сказал он. — Тебе нужно отдохнуть. Я дам тебе несколько таблеток, и ты будешь спать. Двадцать четыре часа. Потом подумаем, что делать дальше. Прими это.

Дэвид проглотил таблетки и медленно запил их водой. Он не сопротивлялся, когда доктор провожал его в спальню, укладывал в кровать. Джефферс подождал, пока он уснул, затем ушел, погасив свет и взял с собой ключи Дэвида.

Сквозь тяжелую дремоту, Дэвид услышал какой-то шорох у двери. «Что это?» — слабо пронеслось в сознании. Что-то двигалось по комнате. Но Дэвид Лейбер уже спал.

Было ранее утро, когда доктор Джефферс вернулся. Он провел бессонную ночь, и какое-то смутное беспокойство заставило его приехать пораньше, хотя он был уверен, что Лейбер еще спит.

Открыв ключом дверь, Джефферс вошел в холл и положил на столик саквояж, с которым никогда не расставался. Что-то белое промелькнуло наверху лестницы. А может ему просто показалось. Внимание доктора привлек запах газа в доме. Не раздеваясь он бросился наверх, в спальню Лейбера.

Дэвид неподвижно лежал на кровати. Вся комната была наполнена газом, со свистом выходящим из открытой форсунки отопительной системы, находившейся у самого пола. Джефферс быстро нагнулся и закрыл кран, затем распахнул окно и бросился к Лейберу. Тело Дэвида уже похолодело — смерть наступила несколько часов назад. Джефферса душил кашель, глаза застилали слезы. Он выскочил из спальни и захлопнул за собой дверь. Лейбер не открывал газ, он физически не мог бы этого сделать. Снотворное должно было отключить его по меньшей мере до полудня. Это не было самоубийством. А может осталось какая-то возможность этого?