Темный карнавал - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 34

Ели молча.

Мать была бледной женщиной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — она подходила к узорчатому стеклу окошка в башенке на четвертом этаже старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее, и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.

А ее ребенок, Эдвин, был чертополохом, которого дыхание осеннего ветра могло разнести по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он был нервным мальчиком и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.

Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее, и наконец зло, почти брызгая слюной.

— Почему ты не слушаешься каждое утро?

Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она, и пальцы ее подергивались. Она была похожа на белый ядовитый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?

«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ так ими страшными, как они есть.»

— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?

— Нет...

— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты так уж хочешь умереть, то ступай!

Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.

— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частичку этого Мира. Он был прекрасен для него, а, значит, должен быть прекрасен и для тебя тоже. За этими деревьями нет ничего, ничего кроме смерти. Я не хочу, чтобы ты приближался к ним. Твой Мир — здесь, и ни о чем другом не надо думать.

Он кивнул с несчастным видом.

— A теперь улыбнись и кончай завтрак, — сказала она.

Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.

— Мама... — начал он медленно и несмело. — А что такое умереть? Ты все время об этом говоришь. Это такое чувство?

— Для тех, кто потом остается жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!

Он поцеловал ее и схватил учебники.

— Пока!

— Привет учительнице!

Он пулей вылетел из комнаты и побежал по бесконечным лестницам, холлам, переходам, все вверх и вверх через Миры, лежащие, как листы в слоеном пироге с прослойками из восточных ковров между ними и яркими свечами сверху. С самой верхней ступеньки он взглянул вниз, в лестничный пролет на четыре Мира Вселенной.

Низменность — кухня, столовая, гостиная. Две возвышенности — музыка, игры, рисование и запертые запретные комнаты. И здесь — он обернулся — Высокогорье удовольствий, приключений и учебы. Здесь он любил болтаться, бездельничать или сесть где-нибудь в уголке, напевая детские песенки.

Итак, это называлось Вселенной. Отец (или Господь, как часто называла его мать) давно воздвиг эти горы пластика, оклеенные обоями. Это было создание Творца, в котором Матери отводилась роль солнца. Вокруг нее должны были вращаться Миры. А Эдвин был маленьким метеором, кружившимся среди ковров и обоев, обвораживающих Вселенную.

Иногда он и Мать устраивали пикники здесь, на Высокогорье, расстилали бесконечные скатерти на коричневых плитах. А со старых портретов незнакомцы с желтыми лицами смотрели на их пир и веселье. Они пили воду, прозрачную и холодную, из блестящих кранов, упрятанных в черепичных нишах, а потом со смехом и воплями, в какой-то буйной радости били стаканы об пол. А еще они играли в прятки, и она находила его то завернутым, как мумия, в старую штору, то под чехлом какого-нибудь кресла, как диковинное растение, защищаемое от непогоды. Однажды он заблудился и долго плутал по каким-то пыльным переходам, пока Мать не нашла его, испуганного и плачущего, и не вернула в гостиную, где все такое родное и знакомое.

Эдвин бегом поднялся по лестнице. Два длинных ряда дверей тянулись вдоль коридора. Все они были закрыты и заперты. С портретов Пикассо и Дали на Эдвина смотрели жуткие лица чудовищ.

— Эти живут не здесь, — говорила Мать как-то, рассказывая ему про портреты изображенных на них чудовищ. Сейчас, пробегая мимо, Эдвин показал им язык. Вдруг он остановился; одна из запретных дверей была приоткрыта. Солнечный свет, вырывавшийся из нее, взволновал Эдвина. За дверью виднелась винтовая лестница, уходящая навстречу солнцу и неизвестности. Эдвин замер в нерешительности. Сколько раз он подходил к разным дверям, и всегда они были закрыты. А что, если распахнуть дверь и взобраться по этой лестнице на самый верх? Не ждет ли его там какое-нибудь чудовище?

— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.

— Хэлло... — лениво ответило эхо — все выше, выше — и пропало.

Он вошел в комнату.

— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он глядя вверх.

Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем, башенке. Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он не видел еще так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза.

В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало глаз, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли какие-то жуки. А другая половина мира была голубой и бесконечной. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Затем Эдвин увидел красно-бело-голубые палатки, развевавшиеся на высоких шестах.

Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен». Он упал на колени, распростерся на полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение, и слепота поразит его!

Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину. Он снова видел орешник, вязь, каменную стену и этот лес, который он считал бесконечной стеной и за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная не кончается этим миром Низменности и Возвышенностей.

Он снова потрогал ручку запретной двери. Заперто. А правда ли, что он поднимался наверх? Уж не пригрезился ли ему этот бесконечный полузеленый-полуголубой мир? Эдвин затрепетал. Господь, владевший этим чудесным миром! Может быть он и сейчас глядит на него. Эдвин провел ладонью по похолодевшему лицу:

— Я еще вижу, спасибо тебе. Я еще могу видеть.

В девять тридцать, с опозданием на полчаса, он постучался в дверь класса. Учительница ждала его в своем длинном сером платье с капюшоном, закрывавшем лицо. На ней, как обычно, были очки в серебряной оправе и серые перчатки.

— Ты опоздал сегодня.

За ее спиной пламя камина ярко играло на блестящих корешках книг, стоявших на стеллажах. Стеллажи шли вдоль всех стен класса, а камин был такой большой, что Эдвин мог вступить в него не наклоняя головы.

Дверь класса закрылась, стало тихо и тепло. В классе стоял письменный стол, у которого когда-то сидел Господь. Он ходил по этому ковру, набивая свою трубку дорогим табаком, хмуро выглядывал из этого огромного окна с цветными стеклами. В комнате еще носились запахи табака, каучука, кожи и серебряных монет. Здесь голос учительницы звучал медленно и торжественно, когда она рассказывала о Господе, о старых временах, когда Мир еще создавался Волей и Трудом Господа, когда он из проекта на бумаге превращался в строение из бревен и досок. Отпечатки пальцев Господа еще сохранились на нескольких отточенных карандашах, которые лежат в коробке, закрытой стеклом. Их нельзя трогать, можно только смотреть, пока отпечатки не исчезнут, как растаявшие снежинки.