Ветер из Геттисберга - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 3

— Жаль, — вздохнул человек, назвавшийся Бутсом. Краска медленно сошла с его лица.

— Говори, — сказал Байес, уставившись в стену. Он представил себе ночные улицы, Фиппса, мчащегося в своей машине, неумолимо убегающее время. — У тебя есть пять минут, может, больше, может, меньше. Почему ты сделал это, почему? Начни с чего-нибудь. Начни с того, что ты трус.

— Трус, да, — сказал Бутс. — Откуда вы знаете?

— Я знаю.

— Трус, — повторил Бутс. — Это точно. Это я. Всегда боюсь. Вы правильно назвали. Всего боюсь. Вещей. Людей. Новых мест. Боюсь. Людей, которых мне хотелось ударить и которых я никогда не тронул пальцем. Вещей — всегда хотел их иметь — никогда не было. Мест, куда хотел поехать и где никогда не бывал. Всегда хотел быть большим, знаменитым. Почему бы и нет? Тоже не получилось. Так что, подумал я, если ты не можешь сделать ничего, что доставило бы тебе радость, сделай что-нибудь подлое. Масса способов наслаждаться подлостью. Почему? Кто знает? Нужно лишь придумать какую-нибудь гадость и потом плакать, сожалеть о содеянном. Так по крайней мере чувствуешь, что сделал что-то до конца. Так что я решил сделать что-нибудь гадкое…

— Поздравляю, ты преуспел!

Бутс уставился на свои руки, как будто они держали старое, но испытанное оружие.

— Вы когда-нибудь убивали черепаху?

— Что?..

— Когда мне было десять лет, я впервые задумался о смерти. Я подумал, что черепаха, эта большая, бессловесная, похожая на булыжник тварь, собирается еще жить и жить долго после того, как я умру. И я решил, что если я должен уйти, пусть черепаха уйдет первой. Поэтому я взял кирпич и бил ее по спине до тех пор, пока панцирь не треснул и она не сдохла.

Байес замедлил шаги. Бутс сказал:

— По той же причине я однажды отпустил бабочку. Она села мне на руку. Я вполне мог раздавить ее. Но я не сделал этого. Не сделал потому, что знал: через десять минут или через час какая-нибудь птица поймает и съест ее. Поэтому я дал ей улететь. Но черепахи?! Они валяются на задворках и живут вечно. Поэтому я взял кирпич — и я жалел об этом многие месяцы. Может быть, и сейчас еще жалею. Смотрите…

Его руки дрожали.

— Ладно, — сказал Байес. — Но какое, черт возьми, все это имеет отношение к тому, что ты оказался сегодня здесь?

— Что? Как какое отношение?! — закричал Бутс, глядя на него, как будто это ОН, Байес, сошел с ума. — Вы что, не слушали? Отношение!.. Бог мой, я ревнив! Ревнив ко всему! Ревнив ко всему, что работает правильно, ко всему, что совершенно, ко всему, что прекрасно само по себе, ко всему, что живет и будет жить вечно, мне безразлично что! Ревнив!

— Но ты же не можешь ревновать к машинам.

— Почему нет, черт побери! — Бутс схватился за спинку сиденья и медленно подался вперед, уставившись на осевшую фигуру в высоком кресле там, посреди сцены. — Разве в девяноста девяти случаях из ста машины не являются более совершенными, чем большинство людей, которых вы когда-либо знали? Разве они не делают правильно и точно то, что им положено делать? Сколько людей вы знаете, которые правильно и точно делают то, что им положено делать, хотя бы наполовину, хотя бы на одну треть? Эта чертова штука там, на сцене, эта машина не только выглядит совершенно, она говорит и работает, как само совершенство. Больше того, если ее смазывать, вовремя заводить и изредка регулировать, она будет точно так же говорить, и двигаться, и выглядеть великой и прекрасной через сто, через двести лет после того, как я давно уже сгнию в могиле. Ревнив? Да, черт возьми, я ревнив!

— Но машина НЕ ЗНАЕТ этого…

— Я знаю. Я чувствую! — сказал Бутс. — Я, посторонний наблюдатель, смотрю на творение. Я всегда за бортом. Никогда не был при деле. Машина творит. Я нет. Ее построили, чтобы она правильно и точно делала одну-две операции. И сколько бы я ни учился, сколько бы я ни старался до конца дней своих делать что-нибудь — неважно что, — никогда я не буду столь совершенен, столь, прекрасен, столь гарантирован от разрушения, как эта штука там, этот человек, эта машина, это создание, этот президент…

Теперь он стоял и кричал на сцену через весь зал.

А Линкольн молчал. Машинное масло капля за каплей медленно собиралось в блестящую лужу на полу под креслом.

— Этот президент, — заговорил снова Бутс, как будто до него только сейчас дошел смысл случившегося. — Этот президент. Да, Линкольн. Разве вы не видите? Он умер давным-давно. Он не может быть живым. Он просто не может быть живым. Это неправильна. Сто лет тому назад — и вот он здесь. Его убили, похоронили, а он все равно живет, живет, живет. Сегодня, завтра, послезавтра — всегда. Так что его зовут Линкольн, а меня Бутс… Я просто должен был прийти…

Он затих, уставившись в пространство.

— Сядь, — тихо сказал Байес.

Бутс сел, и Байес кивнул охраннику:

— Подождите снаружи, пожалуйста.

Когда охранник вышел и в зале остались только он, и Бутс, и эта неподвижная фигура, там, в кресле, Байес медленно повернулся и пристально, в упор посмотрел на убийцу. Тщательно взвешивая каждое слово, он сказал:

— Хорошо, но это не все.

— Что?

— Ты не все сказал, почему ты сегодня пришел сюда.

— Я все сказал.

— Это тебе только кажется, что ты все сказал. Ты обманываешь сам себя. Но все это в конечном итоге сводится к одному. К одной простой истине. Скажи, тебе очень хочется увидеть свое фото в газетах, не так ли?

Бутс промолчал, лишь плечи его слегка выпрямились.

— Хочешь, чтобы твою физиономию разглядывали на журнальных обложках от Нью-Йорка до Сан-Франциско?

— Нет.

— Выступать по телевидению?

— Нет.

— Давать интервью по радио?

— Нет!

— Хочешь быть героем шумных судебных процессов? Чтобы юристы спорили, можно ли судить человека за новый вид убийства…

— Нет!

— …то есть за убийство человекоподобной машины?..

— Нет!

Байес остановился. Теперь Бутс дышал часто: вдох-выдох, вдох-выдох. Его глаза бешено бегали по сторонам. Байес продолжал:

— Здорово, не правда ли: двести миллионов человек будут говорить о тебе завтра, послезавтра, на следующей неделе, через год!

Молчание.

— Продать свои мемуары международным синдикатам за кругленькую сумму?

Пот стекал по лицу Бутса и каплями падал на ладони.

— Хочешь, я отвечу на все эти вопросы, а?

Байес помолчал. Бутс ждал новых вопросов, нового напора.

— Ладно, — сказал Байес. — Ответ на все эти вопросы…

Кто-то постучал в дверь.

Байес вздрогнул.

Стук повторился, на этот раз настойчивей и громче.

— Байес! Это я, Фиппс! Открой мне дверь!

Стук, дерганье, потом тишина.

Байес и Бутс смотрели друг на друга, как заговорщики.

— Открой дверь! Ради бога, открой мне дверь!

Снова бешеный барабанный грохот, потом опять тишина. Там, за дверью, Фиппс дышал часто и тяжело. Его шаги отдалились, потом стихли. Наверное, он побежал искать другой вход.

— На чем я остановился? — спросил Байес. — Ах, да. Ответ на все мои вопросы. Скажи, тебе ужасно хочется приобрести всемирную телекинорадиожурнальногазетную известность?

Бутс раскрыл рот, но промолчал.

— Н-Е-Т, — раздельно, по буквам произнес Байес.

Он протянул руку, достал из внутреннего кармана бумажник Бутса, вытащил из него все документы и положил пустой Бумажник обратно.

— Нет? — ошеломленно спросил Бутс.

— Нет, мистер Бутс. Не будет фотографий. Не будет телепередач от Нью-Йорка до Сан-Франциско. Не будет журналов. Не будет статей в газетах. Не будет рекламы. Не будет славы. Не будет почета. Веселья. Самосожаления. Покорности судьбе. Бессмертия. Абсурдных рассуждений о власти автоматов над людьми. Великомученичества. Временного возвышения над собственной посредственностью. Сладостных страданий. Сентиментальных слез. Судебных процессов. Адвокатов. Биографов, превозносящих вас до небес через месяц, год, тридцать лет, шестьдесят лет, девяносто лет. Двусмысленных сплетен. Денег. Не будет. Нет.