Сумерки - Глуховский Дмитрий Алексеевич. Страница 125
Итак, мне была уготована роль оракула, от которого ждали окончательного, не подлежащего обжалованию приговора. Переводчика, помогающего подсознанию донести что-то безгранично важное до разума.
Пока я молчал, собираясь с мыслями, старик дрожащими пальцами вскрыл сигаретную пачку, закурил и перевёл дыхание. Я же вспоминал страницы переведённых мной последних глав, и со всё большей обречённостью сознавал, что мне не суждено дать ему то, что он так рассчитывает от меня получить - надежду.
Он вскинул подбородок, и я понял, что не смогу ему солгать. Он был из тех, кто на своей казни отказывается надевать чёрную повязку, желая глядеть в глаза расстрельной команде. Его кургузое пальтишко поверх больничной пижамы словно превратилось в генеральскую шинель, небрежно накинутую на блистающий орденами китель.
- Я готов рассказать вам всё, - сглотнув, выговорил я. - Пойдёмте внутрь, мне холодно...
Мы уселись в угловатых, тесных креслах, и я, открыв папку, стал зачитывать ему последние две главы. Он внимательно, напряжённо вслушивался в каждое моё слово; я же будто превратился в механическое пианино, бездушно проигрывающее партитуру по перфорированным валикам: мысли мои были далеко. Я впервые увидел всё это замысловатое и причудливое, пугающее и завораживающее полотно целиком. Теперь я был окончательно уверен, что все части истории известны мне и стали на свои места.
Меня удивляла лишь та отстранённость, с которой я, будучи частицей этой воображаемой вселенной и её угасающего бога, мог рассуждать о грядущем конце. Но не потому ли я и был назначен оракулом, что мог в нужный момент связать все части его личности и навести мосты между всеми областями сумеречного сознания, включая и его преисподнюю? Не потому ли, что оставался последней крупицей рассудочности в распадающемся внутреннем мире этого человека?
Страшный недуг слишком стремительно расправлялся с Кнорозовым. Сумасшедшая, необузданная жажда жизни, бурлящая в старике, несмотря на его годы, не позволяла ему смириться с поставленным диагнозом, с мрачными прогнозами врачей, и ему просто не хватало времени, чтобы договориться с самим собой - он всё искал что-то, что способно было дать ему хоть тень надежды...
Но заботливые доктора, боясь, что бунтарь поранится, спеленали его и бросили в наркотический омут, тусклыми, лживыми голосами обещая операцию и спасение, но зная, что драгоценное время уже упущено. Преданный и скованный, старик всё глубже опускался в пучину своих грёз, навеянных майянскими мифами, в которых он в последние годы скрывался от реальности, становящейся всё более холодной и чужой.
Однако вместо того, чтобы остановить течение мыслей, болеутоляющее повернуло его вспять и проложило новые, путаные русла. В безысходном и бесконечном кошмарном сне, который умирающий старик должен был смотреть за всех его участников, все главные вехи творящегося с ним несчастья коварные майя подменили собственными метафорами и образами.
Какие-то частицы его "я" всё ещё помнили о нависшей над ним страшной угрозе и посылали тревожные сигналы, преломляющиеся в призме подсознания и превращающиеся в главы конкистадорского дневника, который одна ипостась Кнорозова писала другой...
История болезни преобразилась во всемирную историю, прогнозы врачей - в апокалиптические прорицания индейских колдунов, а сам создатель этого галлюцинаторного мирка - в Ицамну, его беспомощного бога, покровителя бессильной науки и олицетворение тщетной мудрости.
Противостояние тех сторон его личности, которые хотели знать правду, и тех сил, что пресекали любые поползновения к её раскрытию, по-звериному цепляясь за жизнь, в его сновидении вылилось в борьбу майянских демонов и желающих притронуться к запретному знанию людей. Всех их покарали за любопытство, и только я оказался неприкосновенной священной коровой. Мне дозволено было добраться до самых сокровенных тайн, чтобы затем приподнять небесный полог и говорить с богами.
И вот Ицамна-Кнорозов сидел передо мной, дослушивая терпеливо последние слова последней главы этого дневника, добившись от меня того, что желал. Теперь мне открылось всё до конца; я мог донести до него истину, которой он жаждал, как бы ужасна она ни была...
"И что предзнаменованием светопреставления станет немощь этого бога, от которой станет и мир лихорадить.
И что когда закроет он глаза в последний раз, погрузится мир в вечную тьму.
И что когда начнутся предсмертные судороги его, скорчит всю землю от страшного сотрясения почвы, и рушения гор, и буйства морей.
А после настанет конец"
Избегая отрывать взгляд от бумаги, боясь встретиться с Кнорозовым глазами, я тихонько сложил листы в стопку и не спешил заговаривать с ним вновь. Строки прорицания были сухи и безжалостны, как вердикт военного трибунала. Они не оставляли свободы толкования. Я надеялся, что на этом мой долг будет исполнен, и мне не придется разъяснять старику, что дневник, на который он так рассчитывал, не дает ему и тени надежды.
Но Кнорозов молчал. И после минутной тишины я стал сомневаться, что он сумел или пожелал понять то, что я ему прочел. Что ж... Значит, моя роль не была еще отыграна до конца; перед тем, как падет занавес и наступит тьма, я еще должен был произнести написанные специально для меня заключительные слова. Я должен был провозгласить конец одного человека и конец целого мира. Язык присох к гортани; я дважды открывал рот, намереваясь начать, но, не найдя верного слова, оставался безмолвным. В конце концов, я неловко, трудно, словно короткая эта фраза состояла из деревянных кубиков, застрявших у меня в горле, вытолкнул:
- Вы умрете.
Он не отзывался. Обеспокоенный, я все же поднял взгляд: слышит ли он меня?
Ицамна возвышался надо мной, скрестив руки на груди, впившись зубами в побелевшую губу и упрямо покачивая седой головой. Да, я не мог обещать ему спасения. Но, перечитывая и восстанавливая в памяти дневник конкистадора, снова и снова мысленно возвращаясь к словам индейского прорицания, я понимал, что все же не зря был вызван к жизни его воображением. Я мог ему помочь.