Сумерки - Глуховский Дмитрий Алексеевич. Страница 95

Старинные монохромные карточки, судя по подписи, с лицами его родителей, ещё какие-то незнакомые люди. И любимая дочь – во всех возрастах, от рождения до нынешнего дня.

Вот он сам, совсем пожилой, стоит рядом с какой-то церквушкой; на другой фотографии – пересекает двор ветхого белокаменного монастыря, чинно беседуя с солидным благостным попом.

Многие из людей, появлявшихся на его снимках, чрезвычайно сильно напоминали мне знакомых по журнальным

обложкам или из телерепортажей всемирно известных политиков, кинозвёзд, учёных, но спутать их не позволяли недопустимые расхождения во времени – скажем, пилот кнорозовского истребителя в сорок пятом был неотличим от одного из популярнейших современных американских певцов.

И чем дольше я всматривался в эти кадры, тем очевиднее становились для меня параллели, проведённые невидимым карандашом между жизненными вехами и людьми, определившими судьбу Кнорозова, и особыми приметами сегодняшней действительности – в особенности в нашей, но так же и в прочих странах. Весь известный мне мир словно нёс на себе отпечаток личности этого загадочного старика.

Я мог бы сказать, что в тот момент, когда я окончательно понял, что он мне не лгал и не заблуждался, в моём мозгу – а мне всё же было привычнее и уютнее считать его своим – стали разворачиваться грандиозные процессы, по масштабам не уступающие образованию и крушению целых галактик. Ведь я переосмысливал и заново созидал для себя картину мира, в то время, как старая, теряя форму и содержание, рассыпалась и развеивалась по ветру, будто высохшая песочная скульптура.

Но всё было иначе. Я просто поверил в эту возможность.

В двадцатый век, век триумфа симбиоза науки и техники, восславленного материалистической пропагандой, религиозные и мистические догмы, полагающие возможность тонких сфер мироздания, сильно сдали свои позиции.

И, однако же, до сих пор любой человек в той или иной степени готов допустить, что всё, что он видит вокруг себя, существует лишь постольку поскольку существует он сам, могущий эту реальность (если тут вообще уместно говорить о реальности) воспринимать. Число философов, сделавших себе имя на этой изящной умственной конструкции,

пропорционально её недоказуемости и соблазнительности.

Но если принять допущение, что весь окружающий мир находится в нашей голове, что мешает сделать ещё один шаг

вперёд и примириться с чуть более смелым предположением – что, если голова эта не наша, а чужая?

Религиозные вольнодумцы – в особенности, придерживающиеся восточных верований, не исключают, что вместилище мироздания – некое великое, всеобъемлющее божественное сознание. Тут вполне может сказываться присущая человеку гордыня: собственным эгоцентризмом он согласен поступиться, только если таким образом приобщится к чему-то невыразимо более могучему, прекрасному и величественному, чем он сам.

Однако кто может, ничтоже сумняшеся, исключить, что вместилище это – не заполненное нестерпимо ярким светом безграничное сознание Будды или Иеговы, а тесное, пахнущее старыми купюрами и нафталиновыми шариками сознание одинокого ностальгирующего пенсионера, умирающего от рака мозга? По крайней мере, это объясняет многое из сегодняшних реалий…

Состояние лежащего внизу старика, видимо, стабилизировалось: броуновское движение медсестёр и врачей по его палате замедлилось, и постепенно она опустела. Одновременно с этим стихли и подземные толчки, расшатывающие здание музея. Зашторив окно, я выбрался на лифтовую площадку. Кнорозов сидел на полу, прислонившись к стене и измождённо опустив веки.

– Как вы?

– Прошу прощения… Так схватило… Думал, конец настаёт, – почти неслышно ответил он.

– Я видел вас, настоящего… В окне. Всё в порядке, вас спасли.

– Спасли?! – он распахнул глаза, и я отпрянул, боясь, что меня поразит сверкнувшим в них электрическим разрядом. – Мне вкололи морфины. Килотонное болеутоляющее. Из-за постоянных инъекций я не могу прийти в себя… Это как тот таз с цементом, в который опускали ноги должников мафии, прежде чем скинуть их в Гудзон. Мне не выплыть. Я обречён на пожизненное заключение в этом нескончаемом душном кошмаре.

– И что же теперь? – потерянно спросил я.

– А вот это вы мне скажите. Затем вы сюда и прибыли.

– Но что я должен сделать? Чего вы от меня хотите?

– С той самой минуты, как я оказался в этой палате, я знал, что попал сюда неслучайно. Я что-то искал, но не знал, что именно. Чрезвычайно неприятное ощущение. Не даёт успокоиться, постоянно подхлёстывает, копаешься в предметах, воспоминаниях, мыслях в поисках того, что потерял. Я спустился вниз, в музей – обследовал все залы – безрезультатно. Прошёл по всей улице Ицамны, от своего рождения до последних лет – ничего. Когда понял, что сплю, и что проснуться не удастся, стал делать вылазки в город, в Ленинскую библиотеку, в архивы, бродить по улицам, но никак не мог найти это – чувство потери не унималось, всё зудело и зудело. Пока однажды, вернувшись в музей, задержался у экспозиции, посвящённой майянской эсхатологии. И подобрал там валявшуюся на полу старинную книгу. Повесть Каса-дель-Лагарто. Мгновенно понял: это оно. Раньше её там не было, готов отдать руку на отсечение – наверное, потому, что я не был ещё подготовлен к тому, чтобы получить её. Попытался прочесть – не вышло. И это несмотря на то, что полжизни учил испанский, и друзей у меня в Латинской Америке всегда было полно, и даже лекции на языке читал… А дальше вы знаете.

– Но почему вы не принесли в бюро всю книгу сразу?

– Вы же сами прекрасно чувствуете, что это не просто старый томик. Дневник Каса-дель-Лагарто обладает исключительной силой, и мне он был дан как толкование и как руководство. Я должен был познавать его содержание постепенно, глава за главой. Да и вы тоже, хоть и были посланы для перевода книги, оказались бы не готовы сразу открыть для себя последние страницы повести.

– Я был послан? Но я оказался в бюро по чистой случайности! И потом, у меня была полная свобода выбора – я мог и отказаться от выполнения этого заказа.